— А, Борис! Переживает, бедняга! Ну так как, можно?
— Поешьте, дядя.
— Я сыт. Ну что ты на меня опять воззрился? Не веришь? Медсестра приносила.
— Тогда хоть фрукты, — Гоги развязал платок.
— Ого, виноград! — Метревели отщипнул ягоду от иссиняфиолетовой кисти. — Свой, небось?
— Да.
— Можно или нет?
— Что?
— Не хитри, Гоги.
— Можно. — Племянник вздохнул. — Только зачем?
— Он сопротивляется, понимаешь? Пассивно, правда, но чем дальше, тем сильнее. И в конце концов просто выталкивает меня из подсознания.
— Ваше счастье, что он пассивен, дядя. Хотя… — Гоги вспомнил звонкий, почти юношеский голос Метревели днем после пробуждения. — Не так уж он и пассивен, как вы думаете. Короче говоря, мощность увеличивать нельзя. Это опасно. Особенно для вас, дядя Сандро.
— Опять за свое?! — рассердился Метревели. — Опасно, безопасно! Если хочешь знать, улицу на зеленый свет переходить — и то опасно. Особенно если за рулем такие водители, как ты!
— Вот видите, — усмехнулся племянник. — Наконец-то вы это себе уяснили.
— Ничего подобного! — доктор понял, что запутался, и окончательно вышел из себя. — Хватит меня запугивать!.. Я всю жизнь со смертью борюсь. Профессия такая, видите ли! И еще учти, дорогой: у меня три войны за плечами.
— Знаю, дядя, — мягко произнес Гоги. — Но мощность останется прежней.
— Вы только посмотрите на этого упрямца! — апеллировал Метревели к несуществующей аудитории. — Почему?
— Не заставляйте меня повторять все сначала.
Гоги устало провел рукой по лицу.
— И потом. Вовсе не обязательно бить в сетку. Пошлем мяч выше или ниже.
— Эх ты, горе-волейболист! — Метревели презрительно сощурился. — Кто же подает ниже сетки?
Он внезапно осекся и стал нервно теребить усы.
— Ниже, говоришь? Постой-постой… Ниже… А что? Это идея! Молодец! Заводи свою шарманку, дорогой. Попробуем.
…Где-то далеко-далеко, на границе сознания пела птица. Иволга?.. Дрозд?.. Не все ли равно! Птица пела, и хрустальные переливы ее голоса будили причудливые воспоминания. Обостренный до предела слух жадно ловил каждый оттенок ее трелей. Пичуга пела о счастье. Крошечный комочек пернатой плоти в пустыне серого одиночества ликующе утверждал жизнь, солнце, радость бытия.
Медленно, преодолевая непомерную тяжесть, шевельнулась мысль: птица? Откуда?
И так же медленно и трудно Андрей осознал: птица поет в нем самом.
— Ну что? — голос Гоги доносился глухо, как сквозь толстый слой ваты. Бешено колотилось сердце. Подавляя подступившую к горлу тошноту, Метревели глотнул и заставил себя открыть глаза.
— Кажется, удалось.
Перед глазами качались оранжево-фиолетовые круги.
— Спать, — прошептал доктор. — Ужасно хочется спать. Который час?
— Полночь скоро.
— Скажи сестре, пусть введет глюкозу Андрею и мне.
— Хорошо, дядя.
И Метревели скорее понял, чем почувствовал, как кто-то взял его за руку и стал осторожно закатывать рукав.
А за распахнутым настежь окном загадочно мерцала звездами по-южному теплая осенняя ночь. Усыпанный серебристыми блестками бархатный занавес между прошлым и будущим простирался над черепичными крышами сонного приморского городка, над угрюмым небытием Андрея и полным тревог, сомнений и надежд забытьем Сандро Зурабовича Метревели, тревожными предчувствиями шагающего по еле освещенной фонарями улице Гоги, по-детски безмятежными сновидениями его дочери Ланико и пропахшим дымом бесчисленных сигарет бессонным одиночеством Борьки Хаитова.
Окрашенный по краям отблесками уходящего и нарождающегося дня океан тьмы покрывал полпланеты, медленно сдвигаясь на запад. В Анадыре и Петропавловске-на-Камчатке уже наступило утро. Во Владивостоке выезжали на улицы первые рейсовые автобусы. Куранты на Сквере Революции в Ташкенте мелодично пробили два часа. В Хиве, городке, где родился и вырос Андрей, сонно перекликались трещотки сторожей-полуночников. Москвичи и рижане, досматривая последние телепередачи, готовились ко сну. А в окутанном осенними туманами Лондоне шел всего лишь девятый час, и мальчишки-газетчики, перебивая друг друга, выкрикивали на оживленных, расцвеченных огнями реклам перекрестках заголовки вечерних газет.
Утро пришло в палату разноголосицей птичьего гвалта за золотисто-синим проемом окна, бодрящими запахами моря и опавшей листвы, перекличкой пароходных сирен.
Метревели сладко потянулся в постели, полежал еще несколько секунд с закрытыми глазами, смакуя блаженное состояние покоя каждой клеткой отдохнувшего тела, встал с кровати и склонился над Андреем. Дыхание было ровное, пульс замедленный, но в общем в пределах нормы, лицо по сравнению со вчерашним чуть-чуть порозовело, но было все таким же бесстрастно равнодушным.
— Ничего, голубчик, — сам того не замечая, вслух подумал Метревели. — Сегодня ты у меня проснешься. Чего бы мне это ни стоило.
Последняя фраза доктору не понравилась. Он резко выпрямился и привычным жестом пригладил усы.
— Завел панихиду с утра, старый пономарь! Все будет отлично. А теперь, — он щелкнул пальцами. — Зарядка, бритье, умывание, завтрак!
Гоги задерживался. После завтрака Метревели справился у Зары, не приходил ли племянник, и, получив отрицательный ответ, попросил ручку и лист бумаги.
— Жалобу на племянника написать хочешь? — улыбнулась Зара.
— Завещание, — буркнул доктор.
— Типун тебе на язык! — суеверно перекрестилась вахтерша. — Нет у меня ручки. И бумаги нет.
— Понятно, — кивнул Метревели. — Знаешь, кто ты такая?
— Ай-яй! — Вахтерша покачала головой. — Склероз у тебя, Сандро, да? Зарема я, Цинцадзе. Вспомнил?
— Скряга, вот ты кто. Скупердяйка. Жадюга.
— Посмотрите на него? — удивилась Зара. — Откуда в таком маленьком человеке так много злости?
Сандро Зурабович не нашелся, что ответить, и рассерженно затопал вверх по лестнице. Бумагу и шариковую ручку он всетаки раздобыл у пробегавшего мимо аспиранта. Примостившись на подоконнике, написал что-то, сложил лист вчетверо и сунул в нагрудный карман пижамы.
Гоги застал Метревели в палате, возле окна. Доктор стоял, заложив руки за спину и подставив лицо лучам нежаркого солнца.
— Извините, дядя, с «Жигулями» провозился.
— Не надо оправдываться, родной. По глазам вижу, что врешь. Просто хотел, чтобы я отдохнул как следует. Не так, скажешь?
— Так.
— Хвалю за откровенность.
Метревели ласково взъерошил ему волосы.
— Ты вчера подал правильную мысль, Гоги. Я уверен — сегодня мы наконец добьемся своего. Андрей встанет на ноги. Начнем?
— Начнем.
И они начали.
Это открылось внезапно, словно без предупреждения включили свет в темной комнате: белесо-голубое небо над бирюзовой гладью озера и лимонно-желтая волнистая полоска барханов на границе воды и неба. И он почему-то знал, что пески эти — Каракумы и что стоит ему оглянуться и он увидит глинобитный крепостной вал с воротами из мореного карагача, теснящиеся за воротами, подслеповатые саманные мазанки, и все это вместе претенциозно именуется Бадыркент,[21] и рядом с воротами возле крепостной стены стоят с винтовками наперевес люди в лохматых чугурмах,[22] низко надвинутых на светлые, не знающие пощады глаза, в длинных, шерстью вовнутрь оранжевых постунах,[23] крест-накрест перечеркнутых патронташами, и сыромятных с остроконечными загнутыми вверх и назад носками сапогах.
Ему очень не хотелось оборачиваться, но обернуться было нужно, и он пересилил себя и обернулся. Все было так, как он себе представлял: и белесая громада крепостной стены, и розоватые дымки над плоскими крышами, и те в надвинутых на безжалостные глаза папахах, и офицер во френче с накладными карманами, галифе и зеркально отсвечивающих крагах.
«Чего-то ему не хватает, — ни с того ни с сего подумал Андрей. — Ну конечно же стека».