Много, короче говоря, можно припомнить всяческих «почему», да только что толку их припоминать, когда ни на один такой вопрос все едино нет ответа?
Да если бы ответ и был — опять же что с того толку? Прожитые годы не вернешь, обратно в свою молодость тоже не вернешься, с той, которая любила тебя взахлеб, уже никогда не сойдешься, а будешь доживать как и жил — в паскудном городе, при стерве-жене, при дуре-дочери, делая нелюбимую работу…
Рухнуть в запой, завести любовницу, надавать жене по мордасам, выдать дочке щедрого пенделя, удалиться из дому и не возвращаться обратно целых полтора месяца?… Можно, конечно, все можно, но — надо ли? И первое, и второе, и третье, и четвертое будет самообманом, нервотрепкой, томлением духа — и ничем более.
И нет из этого постылого круга никакого выхода…
В таком вот расхристанном состоянии Андрей однажды под вечер вышел из дому и побрел незнамо куда и зачем. «К шлюхе, должно быть, подался!» — зашипела вслед стерва-жена, а дура-дочь злорадно хихикнула. «А сами-то вы кто?» — вяло подумал Андрей, раздумывая, куда бы ему пойти — вверх по улице или, образно говоря, вниз.
Так ничего и не надумав, он машинально пошел вниз, и вскоре наткнулся на забегаловку «Три сосны», имевшую в обиходе и другое название — «Три свиньи», что было гораздо более верным, потому что по духу и сути это было изрядно свинячье заведение.
Набредя на забегаловку, Андрей вдруг вспомнил, что ничего не ел с самого утра. Не до еды ему было: меланхолия, осточертевший нудеж жены, с позапрошлого дня не дописанная статья… И Андрей направился ко входу в «Три свиньи».
В «Трех свиньях» Андрея знали, и даже побаивались. Андрей как-никак журналист и, следовательно, в любой момент мог написать что-нибудь разоблачительное о нравах, бытующих в заведении, завсегдатаи «Трех свиней» побаивались Андрея из-за его кулаков, кои некоторым завсегдатаям приходилось-таки иногда ощущать на своих ребрах…
Поэтому едва Андрей возник в зале, его тут же встретили, усадили за столик у окна, вежливо поинтересовались, чего именно он желает… «Пожрать и водки!» — мрачно сказал Андрей, ловя сам себя на мысли, что, оказывается, он хочет сегодня напиться.
Ну а почему бы ему сегодня и не напиться?
А пошло оно все!…
Вот так.
Гуляем.
В мрачном одиночестве.
…Когда тебе недавно исполнилось семнадцать, и ты — миловидная, длинноногая и притом неглупая девица, для тебя настает время подводить первые в твоей жизни итоги. Твое детство в общем и целом закончилось, впереди — таинственная юность, девичество, то-се, в твоей душе и во всем твоем теле — множественные непостижимые ощущения и желания… И — что же дальше?
А дальше — ничего внятного, дальше — сплошной безрадостный туман и скука смертная.
Потому что — какие такие перспективы могут быть у тебя при такой-то жизни? Отца у тебя не было сызмальства, ты даже представления не имеешь, что оно такое — отец, а мать…
А что — мать? Мать как мать: сколько ты себя помнишь, у твоей матери всегда была своя особая, отстраненная от твоих детских, а затем и девичьих интересов и чаяний, жизнь. Нет, она, конечно, за тобой исправно ухаживала, кормила тебя и одевала, но ведь более-то — ничего! Более-то ничего — вот ведь как!
Сколько ты себя помнишь, твоя мать была предана одной единственной, всепоглощающей заботе и одному единственному стремлению — найти для себя мужа. И все-то в этом деле у нее почему-то не ладилось: сегодня у нее был дядя Петя, на завтра намечался дядя Гриша, на следующей неделе вырисовывался какой-то дядя Вася… Но — никто из них больше трех дней, а максимум — больше одной недели отчего-то не задерживался: будто внезапным шальным ветром их всех уносило.
Сразу после того, как их уносило, мать ударялась в непременную тоску и слезы, а ты забивалась в свой уголок и мечтала поскорее вырасти — для того, чтобы переступить порог этой квартирки и никогда больше сюда не возвращаться. Или даже так — являться сюда один, предположим, раз в неделю, чтобы посмотреть на мать, погладить ее по голове, потому что — от самой себя-то какой смысл таиться — ты всегда любила свою мать, и затем уйти обратно на целую неделю, и пускай твоя мать живет себе да поживает — хоть с вновь приобретенным мужем, хоть без мужа…
Да… Но прежде, чем уйти и не вернуться, тебе нужно найти место, куда можно было бы уйти и откуда можно было бы не возвращаться. Вот только как тебе найти такое место, где тебя ждут?
Может, выйти замуж? Но оно вроде еще и рановато, да и не за кого, да и тошнит тебя об одной только мысли о замужестве, на мать глядючи. Неужели так оно всегда и будет — тоскливо, бессмысленно, безнадежно?…
Вечереет, мать уединилась на кухне с очередным кандидатом в мужья. Ты выползаешь их своего уголка, вытираешь слезы, беззвучно открываешь дверь, выходишь на улицу и бредешь по ней неведомо куда.
Ах, Рита-Ритка-Маргаритка, и зачем ты только на свет родилась?…
От своих невеселых дум Рита очнулась только тогда, когда подошла к некоему освещенному зданию, на котором читалось «Три сосны».
Основательно стемнело, порывами налетал холодный ветер, а внутри, наверно, было тепло, там, было видно, ели и пили, и, кажется, играла музыка. Вдобавок к тому, что Рита озябла, она была еще и голодна: из-за матери с ее очередным женихом, засевшими в кухне, Рита никак не могла пробраться к холодильнику, и все, что она сегодня съела — это бутерброд с утренним чаем. Деньги у Риты имелись, и она, поколебавшись, решила зайти внутрь заведения.
Шум, гвалт и грохот оглушили Риту, едва только она переступила порог. Девушка растерянно застыла у порога, и стала осматриваться.
Под визг музыки на эстрадке выплясывали три полуголые девицы. Несколько явно пьяных мужчин суетились рядом, старательно пытаясь повторить все то, что выделывали девицы: у мужчин ничего не получалось, они скользили, оступались и падали, а публика смотрела на все это и хохотала. Возле столиков с выражением равнодушия на лицах торчали официанты. За столиками сидели посетители: какие-то мрачные типы, размалеванные женщины, старик в широкополой драной шляпе, и еще один старик — с обнаженным торсом…
На столах много водки, под столами — пустые бутылки, а вот свободных мест, сколько Рита не приглядывалась, похоже, не было. Только за крайним столиком одиноко сидел какой-то мужчина, держал в руках стакан, и мрачно смотрел в окно. К этому-то столику она робко и направилась.
— Извините, — обратилась Рита к мрачному мужчине, — у вас здесь не занято? — И неожиданно для самой себя жалобным голосом добавила. — Здесь столько много всяких людей… и сесть негде…
Мужчина оторвался от созерцания тьмы за окном, взглянул на Риту, затем взглянул еще раз, основательнее, и сделал жест рукой: садись, дескать, если хошь.
Рита присела на краешек стула, зябко повела плечами… Зря она сюда пришла, честное слово. Уйти, что ли? Наверно, она так бы и сделала, если бы не голод, не холодный ветер за окном, а теперь еще и дождь, оставлявший на черном стекле длинные мокрые следы.
Рита понимала, что коль уж она сюда пришла и, тем более, уселась за столик, следует, вероятно, подозвать официанта и сделать заказ. Однако как именно здесь подзывались официанты — голосом, жестом или как-то еще — Рита не имела никакого понятия. В конце концов она решила, что, вероятно, официант обязан ее заметить сам, а, заметив, подойти — но прошло пять минут, прошло десять минут, прошло и пятнадцать, а к ней никто не подходил.
— Послушайте… — преодолевая робость, обратилась, наконец, Рита к своему мрачному соседу, — а эти… официанты… они сами подходят или как?…
Мужчина длинно посмотрел на Риту, хмыкнул, поднял руку и щелкнул пальцами. И тут же у столика, будто из воздуха вылепившись, возник официант.
— Должен тебе сказать, Сохатый, — произнес мужчина, обращаясь к официанту, — что ты — дурно воспитанный персонаж. Барышня ждет твоего прихода уже полчаса. Куда это годится, Сохатый?