— А помнишь, как мы познакомились в Доме литераторов? — предавался воспоминаниям Сарафанов. — Удивительное было место. Помню, увидел тебя среди выходцев из вологодской глубинки — кто в косоворотке с вышивкой, кто в сапогах-бутылках, кто в армяке, шитом по выкройкам XIX века. По-моему, ты был достаточно пьян. Громко, на весь Дубовый зал, бранил «демократов». А те, за соседним столиком, сердито блестели глазами и перешептывались.
— Верно! — хохотнул Заборщиков, в чью голову, уставшую от рязанских морозов, французское вино брызнуло легким солнцем Прованса. — А ты в нашей фольклорной компании стал рассказывать об атомной станции, на которой побывал. Меня, я помню, жуть как возмутило твое воспевание бездуховной, жестокой машины. Я довольно дерзко тебе приказал: «Не смей говорить о душе, убогий технократ!» Между нами, помнится, завязалась жестокая распря, после которой мы и подружились.
Служитель поставил на стол тяжелый фарфоровый супник, в котором дымилась архиерейская уха, приготовленная по рецептам искусника Похлебкина. Сарафанов, поджидая друга, хотел утешить его изысканным обедом. Ознаменовать их встречу парадом яств. Серебряный половник черпал из супника ароматный золотистый настой, в котором, среди разваренных стерляжьих спинок и пахучих кусков осетра, плавали зеленые листья петрушки, кисти укропа, венчики сельдерея. Заборщиков дул сквозь усы на ложку. Громко хлебал, умиленно закатывал глазки.
Вторую бутылку выпили под великолепный аргентинский бифштекс, коричневый, в подпалинах, испускавший на белоснежный фарфор маслянистый горячий сок. Тут же, на просторной тарелке, были уложены стебли спаржи, к которым Заборщиков отнесся вначале с недоверием рязанского огородника, но потом, отведав, с удовольствием рассекал их хрустящую нежную плоть, окуная в душистый соус.
— Квартирку мы нашу московскую сдали, откочевали в деревню, — оттаяв от вкусной еды, опьянев от обильного вина, исповедовался гость. Его щеки под бородой порозовели, как наливные яблочки. — Думали, переждем окаянное время. К власти придут настоящие русские люди, мы и вернемся в Москву. Когда в девяносто третьем танки стреляли по Дому Советов, и он горел, и десантники, как пятнистые черти, крались за броневиками, мы с Таней рыдали. Поняли, что наше русское дело проиграно, враги взяли верх. С тех пор мы затаились в деревне, спрятались в катакомбе. Так и живем подземной жизнью. Как и вся Россия.
— Ты ушел в свою катакомбу, я в свою. В Германии прятался, как раненый зверь. Во сне каждую ночь мне Лена и Ванечка снились. Просыпался в слезах. Ходил смотреть на рельсы железной дороги. Думал, брошусь, и кончится мука. Выжил. Видно, корень жизни во мне не до конца подсекли.
Обед завершали две чашечки кофе, раскаленного и густого, как смола, с завитками седого, благоухающего дымка. И две рюмки миндального ликера, от которого склеивались губы и кончик языка начинала язвить липкая душистая горечь.
— Я вот все думаю, Алеша, о тайне нашей с тобой дружбы и близости, — умягченный, сладостно опьяненный Заборщиков был склонен к разглагольствованиям. — Казалось бы, чего в нас общего? Ты — технократ, интеллектуал, острослов. Я — деревенщик, мужик лапотный. Ты типичный интеллигент-горожанин, рос среди рафинированной публики, библиотек и музеев. Я — в детстве гусей пас. Когда болел, надо мной бабка-колдунья заговор творила. Первый раз поезд в шестнадцать лет увидал. Ты по натуре — дипломат, казуист, в любом обществе, как рыба в воде, мастер интриги. Я же — увалень, дикарь, боюсь людей, ссорюсь, ни с кем не могу ужиться. Ты, сколько помню, все пел хвалу государству, воспевал Махину, Столп Вавилонский, упивался всяческими механизмами, был пленен идеей могущества и величия. Я же писал мои книги о народной душе, о простом человеке, о богооткровении и спасении в Духе. И все же мы дружим столько лет, не можем порознь. Ссоримся, обижаем друг друга. Иной раз так разругаемся, что, казалось бы, ввек не сойтись. Ан нет, сходимся, миримся, и опять каждый в свою дуду. Странное дело, верно?
— А ты своими книгами, своими волшебными словесами вычерпывал таинственную влагу из Господней Реки, переливал в народную душу. Я был одержим идеей развития, — двигался по могучим заводам, посещал космодромы, участвовал в испытании необычайных машин, коллекционировал фантастические, сверхсекретные технологии. Наши два Космоса искали друг друга, сближались. Были готовы слиться в небывалое единство, что и означало рождение «русской цивилизации» — предвестницы Русского Рая, — Сарафанов закрыл глаза, словно от нестерпимого света, в который облеклась его утопия.