– Не похоже, чтобы ты серьезно простудился, – заметил я.
– Ха! Кхе-кхе! Ты так полагаеф? Пофлуфай-ка, – он снова высморкался, протяжно и гулко. Звук напоминал нечто среднее между ревом клаксона и предсмертным хрипом бегемота.
– И давно это у тебя? – спросил я.
– Дба ддя. Дба погадых ддя. Бодьдые дачали замечать.
– Что принимаешь?
– Кодоплю. Дучше вфего при вируфе. До вефь мир сговорился против медя, Джон. Мадо того, что профтыл, так сегодня еще и оштрафовали.
– Оштрафовали?
– Да. За стоянку во втором ряду.
Я захохотал, но где-то на задворках моего сознания копошился маленький червячок беспокойства. Как будто я забыл нечто важное, то, что должен был помнить и не имел права упускать из виду.
Это было странное чувство. И весьма неприятное.
***
Сандерсона я застал в патолаборатории – квадратном зале, заставленном складными стульями. На стене висел экран, напротив него стоял проектор. Здесь проводятся совещания, делаются обзоры вскрытий, причем все это происходит почти непрерывно, и редко когда удается заглянуть сюда, чтобы покопаться в книгохранилище.
На полках стояли ящики с отчетами обо всех вскрытиях, сделанных в Линкольновской больнице с 1923 года, когда тут наладили учет, и по сей день.
До двадцать третьего года никто толком не знал, сколько человек умерло от той или иной болезни, но по мере развития медицины и анатомии эти сведения стали приобретать все большее значение. Отчеты о вскрытиях 1923 года уместились в одну маленькую картонку. В 1956 году под эти бумаги пришлось отвести уже половину книжной полки. Сейчас в нашей больнице вскрывают около семидесяти процентов всех умерших пациентов, и уже идут разговоры о том, что пора микрофильмировать отчеты, чтобы они занимали поменьше места в больничном архиве.
В углу стояли электрический кофейник, сахарница и бумажные стаканчики, а также табличка: «5 центов штука. Уверены в вашей честности». Сандерсон суетливо возился с кофейником, тщетно стараясь заставить его исполнять свое предназначение. Древний прибор воплощал в себе вызов технического несовершенства человеческому гению. Говорят, что стажерам отделения выдавали сертификаты лишь после того, как они доказывали свое умение совладать с пресловутым кофейником.
– Когда-нибудь эта чертова штуковина убьет меня током, – пробормотал Сандерсон, включая кофейник. Послышался треск электрических разрядов. – Меня или какого-нибудь другого бедолагу. Тебе со сливками и сахаром?
– Да, пожалуйста.
Держа кофейник как можно дальше от себя, Сандерсон наполнил два стаканчика. Он славился своим неумением обращаться с любыми механизмами. В человеческом теле мой начальник разбирался превосходно; казалось, он наделен неким особым чутьем ко всему, что имело отношение к мясу и костям. Но сталь и электричество были выше его разумения, и Сандерсон жил в постоянном страхе какой-нибудь поломки. Свой автомобиль, телевизор и стереопроигрыватель он считал потенциальными предателями и изменниками.
Сандерсон был рослым и мощным мужчиной. Когда-то он выступал на регатах за Гарвард и был загребным. Предплечья и запястья его не уступали толщиной голеням и лодыжкам многих знакомых мне мужчин. На лице Сандерсона прочно утвердилась торжественно-задумчивая мина. Вероятно, он мог бы стать прекрасным судьей или выдающимся игроком в покер.
– Что еще сказал Уэстон? – спросил он меня.
– Ничего.
– Похоже, ты удручен.
– Скорее встревожен.
Сандерсон покачал головой.
– Мне кажется, ты лаешь не на то дерево. Уэстон не стал бы подделывать отчет. Если он говорит, что не уверен, значит, так оно и есть.
– Может быть, вы сами посмотрите образцы?
– Хотелось бы, но ты знаешь, что это невозможно.
Он был прав. Если Сандерсон явится в патологоанатомическое отделение Городской больницы и попросит показать препараты, Уэстон воспримет это как личное оскорбление. Нет, так у нас не делается.
– А если он вас попросит… – начал я.
– С какой стати?
– Не знаю.
– Уэстон поставил диагноз и подписался под ним. Дело закрыто навеки. Если, конечно, все это не станет предметом судебного разбирательства.
У меня противно засосало под ложечкой. За последние несколько дней я успел укрепиться в убеждении, что никакого суда не будет. Никакого. Любой судебный процесс, даже если он закончится оправдательным приговором, нанесет огромный ущерб доброму имени Арта, его практике, его общественному положению. Нет, это совершенно недопустимо.
– Но вы считаете, что у нее была понижена функция гипофиза?
– Да, – ответил я.
– В чем же причина?
– Думаю, какое-нибудь новообразование.