Выбрать главу

Дальше ехали молча. Мимо распахнутых дверей, мимо, хозяек, готовивших ужин в котлах, на кострах, прямо перед своими домами, мимо детей с большими от голода и рахита животами, мимо стариков и старух, сидящих на порогах своих домов, с ногами, неподвижно лежащими в пыли, с лицами, на лоснящейся поверхности которых играли отблески сигаретных огоньков. Мимо смешанного запаха гниющих джунглей и гниющего города, мимо пьяных гортанных криков и звона бьющегося стекла и фарфора. Бутылка ходила по рукам, пока, наконец, не опустела, я бросил ее на резиновый коврик рядом с собой, она упала с глухим стуком, укатившись куда-то под водительское сидение, и я сразу забыл о ней. Я смотрел на Монровию. Дома, дома, дома, невысокие, закопченные, однообразные. Копоть на их стенах чернее той ночи, сквозь которую мы едем. А вот какой-то пустырь между домами. Нет, не пустырь, это улица, а в конце ее открывается порт, а дальше Атлантический океан с лунной дорожкой на его мутной поверхности. И дорожка какая-то неясная, мутная. И всюду блок-посты, а на этих постах люди с автоматами. Нет, не люди, а дети. Им едва ли больше пятнадцати лет, они и одеты, в основном, как пятнадцатилетние. Они в джинсах, свисающих с худосочных задниц до середины бедра и даже еще ниже. Потертые, старые футболки, некоторые в дырах. В руках у каждого автомат Калашникова. Это называется «Войска Правительства Либерии». Их набирали из беднейших домов, не обещая взамен ничего, кроме свободы и обладания оружием. Никакой зарплаты, никаких возможностей. Дали автомат, и крутись как хочешь. Они стоят на своих постах, слушая записанный в плохом качестве рэп, кивая в такт музыке, одни — косматыми немытыми растами, другие — лысыми, словно черные бильярдные шары, головами. Они смотрели вслед нашей машине, и мы им определенно не нравились. Я вспомнил, что в городе действует комендантский час.

«Споем, Андрей Иваныч?» — спросил Сергей и затянул, перекрикивая динамики магнитофонов этой ненадежной братвы. Белый человек с вызовом запел самую знаменитую песню в Африке.

«Well Johanna she runs a country,

She runs in Durban and in Transvaal,

She makes a few of her people happy,

She don't care about the rest at all» — заорал Сергей во все горло слова и музыку Эдди Гранта, написанные в восемьдесят восьмом году в Южной Африке и за считанные месяцы ставшие чуть ли не гимном всех черных на этом континенте. Джоанной Эдди называл белый богатый город Йоханнесбург, но я почему-то явственно представлял себе эту Джоанну так, словно она была реально существующим человеком из плоти и крови. Полноватая дама с крепкими икрами и бедрами, в дорогих очках с платиновой оправой, отсиживающая свои дни в офисе под защитой зеркальных окон и молчаливой секретарши, а вечерами гуляющая вместе с рыжим бульдогом или, пожалуй, бультерьером, по лужайке перед своим загородным домом. А лицо у Джоанны наверняка должно быть такое же умное и злое, как морда ее собственной собаки. Или швейцарской прокурорши Карлы дель Понте.

Машина проезжала мимо будки очередного блок-поста, замотанного в колючую проволоку. Парни с оружием с нездоровым любопытством посмотрели на наш белый кабриолет.

«Gimme hope Johanna, hope Johanna,

Gimme hope Johanna, till the morning comes,» — пел Сергей припев, покачивая головой в такт музыке, то вперед-назад, то из стороны в сторону.

«Gimme hope Johanna, gimme hope Johanna

Gimme hope before the morning comes» — послышался нестройный хор со стороны блок-поста. А к нему подключилось и хриплое сопрано Маргарет.

«I hear she making the golden money

To buy new weapons, any shape of guns

While every mother in a black Soweto

Fears the killing of another son.»

Эта часть песни была почти про меня. Ну, конечно, про меня, про кого же еще. Это для меня Джоанна собирает свои деньги по всей вашей Африке. Эй, вы, на посту, боевики или солдаты, как там вас! Неважно, кто вы сегодня и кем будете завтра! Послушайте. Я буду при деле до тех пор, пока у Джоанны есть деньги на оружие. То, что у вас в руках, дал вам не ваш президент, а я. Потому что Джоанна сделала мне предложение, от которого я не мог отказаться. Я пою эту песню по-своему. Дай мне надежду, Джоанна, дай мне работу, Джоанна, дай мне мое пространство свободы, Джоанна. Дай. Дай мне. Мне, и никому другому в этом мире. Вот так нужно петь эту песню.

«Gimme hope Johanna, hope Johanna»

Уже и мой голос помогает нашему странному передвижному хору. Теперь я весел и спокоен. Да, именно так. Вот, наконец, когда я стал весел и спокоен.

«Gimme hope Johanna, till the morning comes»

Дай мне надежду, Джоанна, скорее дай, пока не наступило утро. Ночь это время надежды, которая обязательно приходит не одна. И даже если в ее жестких ладонях нет сейчас ничего для меня, она споет свою колыбельную, которую нужно повторять, как мантру, и раскачиваться, раскачиваться, раскачиваться... Вот так, как это делают Сергей и Маргарет, сладкая черная девица на переднем сидении. По два раза вперед-назад и а потом еще по два, влево-вправо.

«Gimme hope Johanna, gimme hope Johanna

Gimme hope before the morning comes»

Вперед-назад, вперед-назад... Влево-вправо, влево-вправо... Вместе. До самого утра.

Да, я совершенно забыл, что утром от «коняги» безумно болит голова.

ГЛАВА 9 — ЛИБЕРИЯ, МОНРОВИЯ, МАЙ 2003. УТРО В ЧУЖОЙ ПОСТЕЛИ

Утром я нашел себя в розоватой, цвета колумбийского кокаина, постели размером с небольшой теннисный корт. Я словно потерялся в неровностях рельефа толстенного одеяла, которое тем не менее оказалось легким, словно взбитые сливки, брошенные на верхушку мороженого. Мой взгляд медленно прошелся по окрестностям кровати. В своих ногах, вернее, далеко за тем местом, где они кончаются, но все же в том направлении, я обнаружил плоский телевизор огромных размеров, который беззвучно и безучастно показывал группу людей в черно-белых тюрбанах с неизменными автоматами в руках. В углу экрана гордо помещался логотип Си-Эн-Эн. Мой взгляд скользнул левее. Я увидел изящное деревянное полукресло, на котором лежали чьи-то вещи. Джинсы, рубашка оливкового цвета, явно несвежая. И трусы. Мои любимые свободные трусы, которые еще со времен незабвенного мультфильма «Ну, погоди» почему-то называют семейными. У меня есть своя версия, почему к ним приклеилось это название. Конечно, появляться в таких трусах даже на пляже считалось неприличным, но дома, в семьях, мужчины вполне легально ходили в таких вот трусах в цветочек. И в носках. И когда в дверь среднестатистического советского семейства стучали или звонили гости, советская жена кричала, бывало, из кухни своему советскому мужу: «Открой, только оденься поприличнее!» Оба понимали, о чем идет речь. Мужчина прятал свое круглое брюхо под полосатой рубашкой. Теперь он считался одетым и мог встречать гостей. И гостей, надо сказать, совсем не шокировал вид главы семейства в рубашке сверху и сатиновых трусах снизу. Потому что он находился на своей территории, а трусы в цветочек были тем самым флагом, который символизировал право этого самца на свой пятидесятиметровый, с балконом и совмещенным санузлом, ареал проживания. Флаг трепыхался от внезапно образовавшегося сквозняка, едва ли не оголяя гениталии. Входите в дом, добро пожаловать!

Я давно уже не был советским человеком внешне. Но оставался таковым внутри. Моя советскость пряталась в моих штанах вместе с цветастым флагом семейных трусов. И хотя я давно расстался со своей семьей, к трусам такого типа я сохранил слабость и привязанность навсегда. Помню, моя бабушка, выбрасывая купленные мамой новомодные плавки и укладывая на их место в мой шкаф вот такие, семейные, трусы, приговаривала: «Все там должно дышать! У мужика все там должно дышать!» Я слушался бабушку, и поэтому «все» у меня ниже пояса дышало. Но я очень не любил, когда что-либо у меня дышало сверх меры. Спал я всегда в трусах, даже после секса не забывая натянуть их на себя. А тут что-то невероятное. Я поднял легкое одеяло и — так и есть! — увидел, что трусов на мне не было. Почему? И где, собственно, я нахожусь?