Выбрать главу

— А кто такой «младший брат» твоего деда?

Водитель глупо и виновато хихикнул:

— Это Вы.

— Я?

Мое лицо, видимо, настолько вытянулось, что водитель тут же испугался. И затрещал скороговоркой:

— Что Вы, что Вы, дед не хотел вас оскорбить. Это у нас так называют белых людей. Буквально «младшие братья».

— Какого хрена? — я начинаю злиться на этого малоподвижного старца и его бойкого родственника.

Молодой индеец быстро перевел мой вопрос деду. Тот с укоризненной улыбкой посмотрел на своего внука, или кто его знает, кем он приходился пассажиру, потом едва взглянул на меня и, закрыв глаза, начал произносить ворчливые слова. Слова были длинными, нудными и незнакомыми, как автомобильная пробка в чужом городе.

— Вот что говорит мой дед, — сказал водитель. И тут же добавил перед переводом: — Только Вы не обижайтесь, у нас старики говорят то, что думают.

— Ну, ладно тебе. Чего там твой дед сказал?

— Сказал, что индейцы, — то есть, мы, — подстраиваются под природу, которая нас окружает. А белые, — то есть, вы, — наоборот, пытаются окружающую природу подстроить под себя. Это у вас не получается. А вы все равно упрямитесь. Как малые дети. И не слушаете старших братьев. То есть нас.

Звучало красиво. Хотя и оскорбительно. На этом можно построить новую расовую теорию и загнать всех бледнолицых в резервации. Что-то похожее я вскоре услышу в Африке, в деревне Баба, от старика Гриссо, который будет лечить моего друга Григория галлюциногенами и барабанным ритмом. «Великая мудрость в этих словах!» — сказал бы какой-нибудь бородатый пожилой сноб из «Гринписа» за жестяной банкой пива. Мудростью тут и не пахло. Единственное, что сквозило в словах индейского старика, это самоутверждение угнетаемого меньшинства, отрезанного от благ цивилизации. Надо же и аборигенам чем-то гордиться. Вот и гордятся. Например, тем, что живут без света, добывают огонь трением и считают грузовой «додж» родственником вьючного мула. Но что там старик промямлил про зеленый мусор и опасность на том берегу?

— А деньги Вы получше спрячьте. То, что увидел один, увидит и другой. — сказал водитель «доджа».

— Это дед сказал?

— Нет, это я говорю. Наши люди очень, очень мирные. Но иногда они словно сходят с ума. Особенно, когда видят доллары. Могут их отобрать. И даже зарезать за деньги.

Я внимательно посмотрел на парня. Чуть сутулый. Узловатые суставы, как шарниры, соединяли части его худых рук, плетками висевших вдоль смуглых ребристых боков. Ребра ровно поднимались и опускались под кожей при каждом вдохе и выдохе. Худоват для бандита, конечно. Но внешность бывает обманчива. Вон у него какие ладони здоровые. И мышцы, хоть и небольшие, но рельефные и явно твердые, как камень.

— Пугаешь? Бесполезно. У меня в машине двое с автоматами и один с пистолетом. Не надо с нами связываться.

— Нет-нет, я никого не пугаю. Люди у нас и впрямь очень хорошие. Накормят и напоят, если нужно. За бесплатно. Только не показывайте им доллары. Ваши деньги их очень, очень испортили. Они никак не могут понять, почему у белых денег много, а у индейцев мало.

Я хотел ему сказать, что знаю немало черных, желтых и коричневых людей, у которых денег больше, чем у белых. Но промолчал. Только смешок вырвался у меня, маленький и завистливый, как низложенный Наполеон. В спортивной сумке, где тряслись мои миллионы, было достаточно просторно. Вместе с деньгами там могли уместиться и зависть к богатым, и презрение к бедным, и планы, достойные самого Наполеона.

— Так что же делать с деньгами? Куда их засунуть? — спросил я, скорее, себя самого вслух. И сам себе мысленно предложил, в какое отверстие их лучше всего засунуть. Бабушка моя, верная сторонница Ленина, что не мешало ей быть склонной к язычеству, часто поучала свою дочь, мою маму: «Все можно делать с деньгами, швыряться и сорить, тратить на рэстораны», — она именно так и произносила это слово с уважительным и протяжным, широким «э». — «Но нельзя говорить плохо о деньгах, если хочешь, чтобы они у тебя были.»

Я не говорил плохо о деньгах, но я о них плохо подумал. Индеец тут был ни при чем. Он перешел на местное наречие и перевел мой вопрос старику. Тот кивнул и задумался. Стал неподвижным, как медитирующий брахман. Потом внезапно вышел из состояния нирваны и протянул ко мне свою морщинистую руку. Ладонью вверх. Он говорил долго и проникновенно, и его внук, или кем-он-ему-приходился, не поспевал за стариком со своим синхронным переводом.

— Мы готовы взять ваши деньги на хранение, пока вы будете ехать по территории племен. Мы будем сопровождать вас до самого города. Вы можете смело доверить нам свои доллары. Мы будем следить за ними очень внимательно. Мы гарантируем, что с индейцами по дороге не будет проблем.

Ну, вот, что и требовалось доказать! И здесь обычное мелкое мошенничество с легким оттенком местного колорита. «Дай деньги, белый», — именно в этом смысл всех туземных умствований и философствований. «Старшие братья», «младшие братья», «деньги это мусор», выбросьте его прочь, лучше, конечно, в нашу сторону. Я молчал и глядел в глаза старику. Аргументы у старого индейца закончились, но рука, повернутая ладонью вверх, все еще, мелко подрагивая, тянулась в моем направлении. Мне показалось, — хотя и не берусь утверждать, — что под моим взглядом он даже привстал и отодвинулся от меня. От него даже повеяло какой-то цыганщиной. Дальше вести разговор не было смысла.

Тем временем к нашему берегу уже возвращался плавучий трактор. Я ни слова не говоря развернулся и пошел к «субурбану». Водитель «доджа», быстро сообразив, что ничего из меня он не выжмет, уселся на свое потертое сиденье. Хрипло засвистел стартер «доджа», машина забилась в конвульсиях и нехотя завелась. Парень нажал на педаль. Машина дернулась по направлению к понтону, который уже начал швартоваться. Дед в кузове все еще тянул свою коричневую ладонь. Он, видимо, считал, что я пошел в свою машину за остальными деньгами. А я, захлопнув за собой тяжелую дверь, сказал своему эскорт-сервису: «Нужно объехать этот „додж“, мне не нравятся эти парни.» Мои спутники не умели много говорить. И, пожалуй, еще меньше умели думать. Их задача была проста и понятна. Обеспечить безопасность и доставку пассажира.

«Окэй!» — сказал водитель и рванул с места так, что меня вдавило в спинку моего сидения. «Субурбан» выехал на обочину и, сделав петлю, подрезал ржавый «додж». Тот едва не уткнулся в наш правый борт. Один из охранников приоткрыл окно и посмотрел на водителя «доджа». Взгляд его был короткий, но очень внимательный, и, главное, убедительный. Понятливый индеец тут же надавил на тормоз. Первыми на ребристую поверхность поплавка заехали колеса нашего «субурбана». После того, как длинное тело автомобиля устроилось поудобнее, на пароме уже не оставалось места не то, что для машин — для остальных пассажиров. Паромщик подошел к нам. Водитель кинул ему мятую купюру. Тот кивнул и, усевшись на сиденье трактора, грозно крикнул «Вамос» и махнул рукой. Агрегат затарахтел и, выпустив целое облако вонючего дизельного дыма, принялся наматывать трос на барабан лебедки. Я вышел из машины на ребристую поверхность понтона и увидел, как на берегу полуголый водитель, размахивая длинными руками, гневно кричит на старика в кузове грузовика. Слов я не слышал. Их заглушал рокот нашего парома. Зато до самого конца нашей речной прогулки я наблюдал, как нескладные руки рассекали воздух. Этакие руки-лопасти ветряной мельницы, перемалывающей тонны слов в бесполезный ветер.

*****

До аэропорта оставалось всего пару часов пути, когда я вспомнил, что ничего не ел со времени секса в Мокоа. Я попросил моих охранников остановиться. Они переглянулись и вопросительно кивнули друг другу. «Есть. Я хочу есть, ребята,» — сказал я им, подкрепив сказанное выразительными жестами. Они оба снова кивнули, теперь утвердительно, и приказали водителю остановиться возле ближайшей харчевни. Наш «субурбан» как раз проезжал через небольшой безымянный поселок. Домики с плоскими крышами прятались в придорожной сельве. Людей нигде не было видно, но зато хорошо была слышна музыка, доносившаяся из динамика. Я узнал песню. Это был Карлос Пуэбла. Его знаменитая «Hasta Siempre, comandante». Песня про Эрнесто Че Гевару. Песню я любил. А ее герою завидовал. У него была конечная цель маршрута. Я же болтаюсь по этой жизни, как шлюпка по морю, сорвавшись с борта корабля. «Hasta Siempre» это что-то вроде прощания. Ближайший английский эквивалент «farewell», немного грустное слово, но вовсе без трагичного оттенка. Сказанное с любовью. Услышав пронзительный голос Пуэблы, я поглядел на своих спутников. Вот эти уж точно ни о ком не скажут «Hasta Siempre». Ни о Маруланде, ни обо мне. Даже если бы я навсегда остался на той стороне. Вместе с Крукоу, деньгами и партизанщиной. И девушкой по имени Долорес, которая на целую ночь отдала мне свою любовь. Послушай, а кто бы вообще в такой ситуации пожалел о тебе? Заплакал бы над твоей фотографией? Твои пилоты? Если вдруг ты исчезнешь, они будут первыми, кто отправится в суд воевать за недоимку и страховки. А потом, не получив ничего, рванутся к журналистам раскрывать обществу правду о торговле оружием. За гонорары. Да и чего мне от них другого ожидать? Пилоты знают, что мои самолеты летают на честном слове. И сами они почти что смертники, без права на выбор. Друзья? У меня давно нет друзей, одни партнеры. Разные люди есть среди них. Одни меня обманывают, другие ведут себя честно. Но и для первых, и для вторых важно только одно. Чтобы мой бизнес исправно функционировал, и я сполна рассчитывался. Остальное их почти не волнует. Мама? Вот кто мог бы по-настоящему заплакать. Но ее хватил удар много лет тому назад, и она даже не знает, что я каждый год отправляю солидное вознаграждение врачу за то, чтобы он следил за аппаратом искусственного дыхания, к которому она подключена. И санитарке, за то, что она содержит в чистоте незнакомую женщину в коматозном состоянии. А о Че Геваре плакал не только Пуэбла. Вместе с ним Farewell говорили миллионы. Мои же миллионы хоть и зеленого цвета, но это был цвет гнили, а не жизни.