Выбрать главу

Отец погиб трагически и нелепо, — автобус, который по декабрьскому гололеду вез экипаж на аэродром, перевернулся, — и мать уехала к родителям в Харьков. Она так ни разу после этого не вышла замуж, и поначалу старалась оградить меня от всего, что связано с армией. Но до конца это ей не удалось. Стрелковый спорт начал пробуждать во мне древние воинские инстинкты, и запах ружейной смазки возбуждал меня, как запах дичи молодую легавую на первой охоте. Я, впрочем, говорил уже об этом. Когда я услышал от матери о плане действий относительно службы в армии, меня, честно говоря, даже обрадовала перспектива «косить» вот таким радикальным, необычным способом. Одна у нас с мамой вышла заминка. Не заминка даже, а настоящий скандал. Она не хотела и близко подпускать меня к военным самолетам. Отец погиб на земле, по вине или неосторожности шофера, который, кажется, был вольнонаемным, но, несмотря ни на что, мать в случившемся винила военную авиацию. Помню, я был совсем еще подростком, а она уже с нескрываемым раздражением смотрела на то, как иногда от нечего делать я клеил из пластмассы модели самолетов. Они висели на толстых нитках под потолком нашей невысокой квартиры в «хрущевке» на окраине города, и мама всякий раз тихо ругалась, когда цеплялась за них, перемещаясь из комнаты в кухню и обратно. Впрочем, несмотря на раздражение, она очень осторожно, чтобы не сломать, вытаскивала пластмассовый пропеллер от Ан-24 из лакированной прически, если тот назойливым насекомым цеплялся за ее волосы. Когда я сказал ей, что буду поступать в летное училище, мама долго молчала, потом взорвалась грозной тирадой о том, что план «кошения» отменяется, и что она лучше отдаст меня в солдаты. Я тогда был в десятом классе, и как всякий подросток, лучше знал свою маму, чем она меня. Я понимал, что у нее обычная истерика, и спокойно пытался найти убедительные аргументы — что самолеты падают редко, а солдаты бьют друг другу морду часто. А еще иногда и стреляют в обидчиков. А еще от невыносимой жизни в казарме интеллигентные люди накладывают на себя руки. А если и выживают среди таких ужасов, то отправляются в дисбат, из которого возвращаются законченными преступниками. Все это я рассказывал маме, пытаясь использовать понятную ей терминологию, и мама, теряя в споре свои нестойкие аргументы, верила в эту чушь, которую я, словно расчетливый паук, плел из правды, полуправды и откровенной лжи. В общем, дорога к поступлению в летное была открыта. Но на первом же медосмотре в славном Черниговском училище, территория которого уставлена бюстами знаменитых и героических выпускников, я был сражен наповал. Срезан подчистую. Доктор сказал мне, что к экзаменам меня не допустит, потому что с таким брюхом я не смогу набрать высоту. Почему это, переспросил его я. Да потому что штурвал на себя не возьмешь — живот мешает. Так ответил язвительный эскулап. Я не сказал об этом матери, и пошел искать другие самолеты, где места в кабине больше, чем у истребителя. Где можно взять на себя штурвал. Так я оказался в высшем авиационном училище военно-транспортной авиации. Мне тогда казалось, что это какая-то полугражданская структура, едва ли отличающаяся от цивильного ВУЗа больше, чем кабина грузового «ана» отличается от кабины пассажирского. Я сильно заблуждался на этот счет. Мои иллюзии развеялись в первый месяц пребывания в казарме, в течение которого я не то что не увидел ни одного самолета — я вообще, кроме швабры, щетки и надраенных мною же до блеска унитазов в туалете общего пользования, не видел больше ничего. К щетке и унитазам я привык быстро. Гораздо быстрее, чем к казенной еде. Я не мог есть то, что давали в столовой. Запах здешней еды мне казался тошнотворным. Поэтому первые две недели за обедом я пил только компот из оловянных кружек и воду из-под крана в казарме. К тому времени, когда я, наконец, научился сдерживать рвотный рефлекс, я сбросил килограммов десять. А еще через две недели курсантская форма висела на мне, как кожа на итальянском мастифе. Форму мне выдали новую, и жизнь засверкала свежими красками и оттенками, как оловянная пуговица, начищенная пастой гои.

ГЛАВА 3 — АФГАНИСТАН. ПРЕМИЯ ЗА РЕЙС

Я закончил училище в восемьдесят третьем. Между прочим, почти что с отличием, только немного подкачало знание истории. Совершенно бесполезный предмет, особенно в его коммунистической ипостаси. «История КПСС», и ее отросток, политическая экономия, мне не были нужны. История и экономия уже вплотную занимались нами. В самом разгаре была война в Афганистане. Меня отправили в Душанбе в качестве штурмана, и я заранее знал, каков будет мой дальнейший маршрут. Наш «борт» курсировал над территорией южного соседа, из Кандагара в Герат, из Герата в Баграм, и снова в Кандагар. Между собой мы называли наш полетный план «К.Г.Б.», по заглавным буквам наиболее часто посещаемых населенных пунктов. Ничего особенно героического в моей практике не было. Возили все подряд и всех подряд — от туалетной бумаги до генеральских инспекций. При взлете и посадке мы следовали инструкциям, исправно отстреливали сигнальные ракеты, служившие тепловыми ловушками для «стингеров». Я убежден, что живы и здоровы мы остались именно поэтому. Хотя ни разу не заметил, чтобы в нас стреляли. Так бы я летал, может быть, и по сегодняшний день, если бы однажды к нам не приехал вместе с командиром полка никому не известный человек в синем штатском костюме и не приказал загрузить в самолет несколько тяжелых ящиков. Я уже научился разбираться в маркировке и с первого взгляда понял, что внутри этих ящиков гранатометы. Мы стояли тогда в Баграме, а лететь нужно было в Кандагар и обратно. Командир экипажа был не похож на себя. Он явно угождал этому синепиджачнику, и я впервые подумал о том, что на войне от героизма до лизоблюдства один шаг. Бывало, что в Афгане мы гоняли «левак» для солдатских и офицерских магазинов, и тогда нашими верными друзьями и партнерами становились контрактницы-продавщицы. Несомненно, этот рейс тоже был «леваком», но каким-то необычным, даже подозрительным. В Кандагар нас отправили внезапно и безо всяких полетных документов. Люди, разгружавшие наш «борт», тоже были загадочными. Это были вовсе не наши солдатики в «эксперименталке». И даже не афганские союзники в грубого сукна серо-зеленой форме . Это были люди в штатском. То бишь, местные бородачи. В грязных потертых шарвар-камизах и в серых пакулях, которые мы называли «шапками-душманками». Бородачи были без оружия, но я ни минуты не сомневался, что свои автоматы они оставили под присмотром афганского часового в караулке за пакгаузом. Дабы не смущать глупых шурави. Шурави не задавали вопросов ни командиру, ни человеку в синем костюме. А когда возвращались из Кандагара, «синепиджачник» снял свой пиджак, остался в белой пропотевшей рубашке и, ослабив галстук, зашел в кабину. «Вот вам, товарищи, премия от благодарного афганского народа. Потом, товарищи, на Родине поменяете на советские деньги.» И он сунул каждому из нас по толстой, несколько раз перевязанной резинкой, зеленой пачке. Шел январь восемьдесят девятого. Я повертел пачку в руке. Американские потрепанные пятерки и двадцатки не внушали никакого уважения. «Зачем мне эти бумажки?»— спросил я тогда этого мужика с седым гебешным ежиком на голове. Улыбка сошла с его лица. Он посмотрел мне в глаза и сказал: «Запомни, капитан, через десять лет такой вопрос не возникнет даже у последнего курсанта в учебке.»

Через десять лет зеленых бумажек у меня было очень много. Я был на хорошем счету у этой публики с Лубянки, и мои доходы от левых рейсов росли. А потом Советского Союза не стало, и я начал работать сам. Расстояния для меня потеряли значение, а поездки утратили романтический привкус новизны. Многое из того, что раньше было невозможным, стало доступным и даже обыденным. И все же я часто задаю себе тот идиотский вопрос, на который мне так и не ответил седой гебешник в небе над Афганистаном.