Я пытался поделиться своими размышлениями с моим боевым командиром Игнатием Макарычем Степанишиным, но он не стал вникать в их сущность и сказал, чтобы я вышвырнул из своей интеллигентской башки всяческую муть и оставил там только то, что необходимо сегодня революции. Выражался он вполне определённо:
— Плюнь ты на это дело, Миша. Плюнь и разотри, хотя по причине отсутствия здесь полов и паркетов растирать, в общем-то, трудно. Ты пытаешься рассуждать по части некого непролетарского поэта Овидия, а в то же время сидишь на вверенном тебе жеребце по кличке Мальчик, как на издохшей корове или, что ещё хуже, как баба-яга на ступе. Опять же стреляешь ты, товарищ Рябинин, как пьяный губернатор по индюкам, а сие — срамотшца. Почему? Да потому, что в доблестном отряде комиссара Джангильдина, которого сам товарищ Ленин отправил с заданием государственной важности, не было, нет и не может быть охламонов. Так что постигай солдатскую науку, а Овидий потом уж к тебе как-нибудь приложится, — вот что сказал мне мой доблестный командир Игнатий Макарыч Степанишин. Сказал он всё это не повышая голоса, не раздражаясь и не злобясь, но сказал так, что мне пришлось с ним согласиться и по части непролетарского поэта Овидия больше никаких разговоров не вести.
И это лучше.
Страшно оглядываться назад… Страшно думать о том, что случилось, что довелось мне пережить в течение одного дня… Неужели и на долю других может выпасть столько же? Но вспоминать и думать об этом нужно. Вот появится такая возможность, и обязательно запишу всё на бумаге. Но сначала попытаюсь вспомнить, как всё было. С самого начала.
… С базара мы с Макарычем пошли домой — он вызвался меня проводить, потому что в городе ещё кое-где постреливали. А дома ожидал меня папа. Он страшно беспокоился обо мне, словно я уходил сражаться с пулемётчиком, и очень обрадовался, увидев меня живым и невредимым.
День я провёл на Волге. Вместе с Колькой мы ловили раков. Ныряли под крутой берег и вытаскивали их прямо из нор за усы и клешни. Пальцы потом бывают все в шрамах и порезах, становится очень больно, если на них попадает соль, но мы привычные, как говорит Колька пролетарское дитя. И день у нас прошёл очень хорошо и весело, и вода в тот день была очень тёплая и чистая, такая, что мы даже ни капельки не измазались нефтью.
Колька подобрел ко мне. Он знал, что у нас временно обосновался штаб отряда, что я помог командиру разобраться с каким-то документом, видел, как я разгуливаю по городу вместе с Макарычем.
— А ты ничего парень, — сказал он мне тогда. — Может, и вправду из тебя пролетарий получится.
А дома я снова увидел Джангильдина. Он сидел с папой за столом и пил чай. Папа поставил на стол большую хрустальную вазу, которая осталась от маминого приданого, положил в неё своего любимого черносмородинового варенья, и они вместе с Джангильдиным ели это варенье большими столовыми ложками.
Я страшно удивился и подумал, что если бы я влез столовой ложкой в заветную банку, так выволочки мне не миновать. А ещё я заметил, что смотрит папа на Джангильдина весьма дружелюбно и что беседа с ним доставляет папе огромное удовольствие.
Я тоже сел к столу. Мне налили чаю. И тут папа объявил, что, пока отряд не уйдёт из Астрахани, товарищ Джангильдин будет жить у нас, то есть ночевать, поскольку у чрезвычайного комиссара Тургайского края в дневное время очень много всяческих дел.
О чём говорили папа с Джангильдиным? Вспомнить сейчас и привести всё в систему не берусь. Помню, что папа проповедовал терпимость, говорил, что в революции каждой идее найдётся своё место. А Джангильдин возражал. Он ссылался на Ленина, который мыслит иначе, и подкреплял убеждения конкретными фактами.
— Вот, — говорил он, — уважаемый Даниил Аркадьевич, если с вами согласиться, то и полковнику Маркевичу найдётся местечко в революции, и Дутова туда пускать можно, а ведь оба они вешатели. Нас же, рабочих, крестьян, трудовую интеллигенцию, они изо всех сил стараются не пустить в революцию.
А папа всё что-то толковал о воспитании, о примирении, о поисках компромиссов. И тогда Джангильдин даже рассердился. А сердится он очень смешно. Вскочил, уселся верхом на стул, точно на лихого скакуна, и стал рукой воздух рубить, как шашкой. Рубанёт и скажет слово, ещё рубанёт — и опять скажет:
— От соглашателей и компромиссов всегда и везде гибли народные восстания. Неужели вам, как образованному человеку, это не известно?
И тогда папа рассмеялся и сказал, что ему известно и с товарищем Джангильдиным он в принципе согласен, но какой же из него интеллигент, если он перестанет сомневаться? Так уж, видно, интеллигентам на роду написано. А гость наш стал ещё больше горячиться и сказал, что папа интеллигент не типичный, что он из трудовой семьи, и если такие люди не будут помогать революции, а только будут ковыряться в себе и своих сомнениях, то революция без них, конечно, обойдётся, но не станет ли потом им стыдно приходить на готовенькое?