Форт-Александровск… Что я слышал о нём в училище? Ничего. Хотя постой… Папа говорил, что здесь отбывал солдатскую службу поэт Тарас Шевченко. «Как умру, похороните на Украйне милой…» Ох, как далеко отсюда до милой Украйны!..
Я стою на носу нашей «Абассии» и так думаю. А рядом стоит Джангильдин. Он тоже смотрит на берег и тоже о чём-то думает. Рядом Макарыч — кожанка вразлёт, усы кверху, волосы торчком. У Макарыча воинственное настроение, но с кем воевать, он пока не знает.
— Алибей, — говорит Макарыч, — пора бы разведать этот хутор. Не люблю лезть вперёд, пока не узнаю, что впереди.
Джангильдин молчит. Нет, он не совсем молчит. Он что-то мурлычет себе под нос. Я тоже мурлычу. Но я знаю, что я мурлычу: «Тореодор, смелее в бой…» А Джангильдин? Есть ли у этих казахских песен начало и конец?
— Алибей, — говорит Макарыч, — может быть, спустим шлюпку?
Но Джангильдин вроде бы и не слышит Макарыча. Глаза у него совсем узенькие — никак не могу понять, какие в них бесенята прыгают, козырёк фуражки — на самый нос, ноги в хромовых кавалерийских сапогах расслаблены, согнуты чуть ли не бубликом. Очень штатский вид у комиссара Тургайского края товарища Джангильдина. Даже Шпрайцер, что топчется у него за спиной и дышит ему в затылок, осуждает внутренне товарища Джангильдина. За что? И за штатский вид, и за молчание, и за песню, которой нет ни начала ни конца, и, конечно же, за то, что командир не спешит принимать решение.
— Будем начинать десант? — не выдерживает, наконец, Шпрайцер. — Противник не даёт о себе знать.
— Не будем начинать десант, — поёт Джангильдин. — Противник даст о себе знать. Противник нервный.
— Противник нервный? — недоумевает Шпрайцер. — Нервного противника не бывает.
— Быва-а-а-ет, — снова поёт Джангильдин. — Вы бы, Шпрайцер, пожили в этом Александровске хотя бы годик… Представляете?
— Не представляю.
— Я так и думал. Живёте годик, живёте второ-ой… И ничего не происходит. Абсолютно ничего. А? Подошли верблюды к казармам — ушли верблюды от казарм. Задул буран — стих буран. Выпал снег — растаял снег. Потом пришла почта, привезла газеты трёхмесячной давности и ушла. И снова идут верблюды из пустыни, и снова уходят в пустыню…
— Я вас не понимайт, товарищ командир.
— Макарыч, ты меня понимайт?
— Понимайт, — ответствует Макарыч. — Мы сейчас для них как марсиане. Ни хрена в море не было — и вдруг две шхуны. Любопытство их замучает, обязательно вышлют на шлюпках разведку.
Макарыч оказался прав. Минут через пятнадцать мы увидели, как двое неизвестных спустили лодку на воду и погребли в сторону нашей шхуны. А ещё минут через пятнадцать капитан велел опустить трап и незнакомцы поднялись на борт.
Я не знаю, может быть, Джангильдин ожидал официальную делегацию, может быть, нет, но на борт поднялись два казахских рыбака. О чём они говорили с командиром, сказать трудно, но, когда собрался на заседание штаб отряда, Джангильдин так охарактеризовал обстановку: власть в Форт-Александровске в руках эсеров, возглавляет уездную управу кадет, бывший царский полковник Осман Кобиев, помогает ему эсер Чернов. Гарнизон крепости состоит всего лишь из семидесяти солдат, которые плохо разбираются в событиях, происходящих в России, и не знают, к кому примкнуть.
Решение штаба было единогласным: высадить десант, захватить радиостанцию и разоружить гарнизон крепости. Тут же начали спускать шлюпки на воду. Степанишин, как командир взвода разведки, прыгнул в первую шлюпку, за ним сиганули Кравченко, Абдукадыров и я.
— Мишка, — рявкнул Степанишин, — куда лезешь без спросу! — Но гребцы уже навалились на вёсла и погнали шлюпку к берегу. И чем уже становилась синяя полоска, отделявшая нас от жёлтой береговой кромки, тем отчётливее проступали детали берега. И я заметил, что не такой уж он пустынный, как это мне показалось вначале, что из-за мазанок и серых прямоугольников казарм высовывались любопытствующие головы, а на дорогу, ведущую к пристани, медленно выдвигалась странная депутация. Почему-то вспомнился крёстный ход на пасху. Но попов я не заметил. Впереди шествовал здоровенный бородатый детина с булкой хлеба и солонкой на чистом белом полотенце.
Нас встречали хлебом-солью.
Джангильдин степенно принял хлеб, поцеловал его и передал Степанишину. Улыбнулся, растянув усы острой ниточкой над губой, и спросил ласково: