Выбрать главу

Даниил Аркадьевич не очень доверял слухам. Но его, сторонника классической демократии, смущало другое. Ведь сколько было в России вполне приличных демократических партий — и кадеты, и эсеры, и меньшевики, даже октябристы не чуждались идей народовластия, а вот большевики перечеркнули всё это одним махом. И когда меньшевики кричали на сходках и митингах «Долой узурпаторов-большевиков», Даниил Аркадьевич сочувственно кивал головой и бормотал про себя: «Да-с, узурпация — это неприлично».

Почему же в таком случае Рябинин-старший не голосовал за забастовку? Ответ его на расспросы разгневанных коллег был один: дети есть дети, а следовательно, их нужно учить. Учить при любых обстоятельствах. Его обозвали штрейкбрехером, консерватором и даже красным. Вспомнили, что господин Рябинин не из дворян, а из «кухаркиных детей» и закончил он университет казённым коштом. Ему не подавали руки, встретив его на улице, демонстративно отворачивались, а директор Мотрицкий на очередной сходке преподавателей-забастовщиков даже вспомнил пословицы про семью, которая не без урода, и про паршивую овцу, которая всё стадо портит.

Доброхоты не преминули донести об этом учителю словесности, тот побледнел, расстроился, но мнения своего не изменил и на поклон к коллегам не пошёл. «История нас рассудит», — сказал он за вечерним чаем и так посмотрел в угол на икону, точно заключил союз с богоматерью и именно рядом с ней хотел предстать перед судом истории.

Миша любил отца. Он считал его немножко старомодным, немножко чудаковатым, но после смерти матери, последовавшей пять лет назад от чахотки, кроме чисто сыновней привязанности, стал испытывать к отцу какое-то смутное, необъяснимое чувство, как будто не он, а отец был мальчишкой. Стряпуха Марья, навещавшая семью Рябининых два раза в неделю, сказала однажды, глядя, как Миша чистит сюртук отца:

«Это, Мишук, в тебе бабье что-то проснулось. От матери, наверное. Уж больно покойница любила отца, жалела его. Он-то мужик хоть и видный, а с жистью не очень сладился. Его кто хошь обидеть может».

Миша сочувствовал отцу, видя, как тот томится вынужденным бездельем, но в душе всё же радовался: что ни говори, а нет ничего лучше каникул, да ещё таких, которые наступили на целый месяц раньше срока. Теперь не нужно вздрагивать по утрам от звонка будильника, совать в ранец вместе с книгами кусок жареной рыбы в бумаге — завтрак своекоштного реалиста, и мчаться за переполненным трамваем, набитым шинелями и чумарками, кожанками и бушлатами, зипунами и полушубками, висеть на подножках, прятаться от надзирателей, зубрить неправильные глаголы, хватать неуды, отсиживать часы без обеда… Что может быть милее и упоительней свободы!

А разве можно усидеть в пропахших мышами и чернилами классах, если площади Астрахани бурлят митингами, если на Варвациевом канале шныряют паровые катера, расцвеченные, словно в праздник, красными флагами, если каждый день по городу маршируют отряды красногвардейцев, грохочут по брусчатке упряжки с орудиями. А на Волге… Как чудесно летом на Волге! Это трудно понять взрослым, с утра и до ночи занятым революцией, это только они могут понять, мальчишки. Здесь тебе и рыбалка на зорьке, и купание до посинения и лязга зубовного, как говорил ныне уволенный законоучитель батюшка Иоахим, и бесконечные игры в морские бои, в казаки-разбойники, а в последнее время — в германцев и русских.

Миша редко бывал дома, предаваясь всем соблазнам Волги и улицы. Он одинаково охотно ходил на митинги к эсерам и меньшевикам, к большевикам и казакам, к инородцам и пленным солдатам австро-германской армии. Он пока ещё смутно понимал, о чём говорили все эти люди, но аплодировал лишь тем, которым, по его мнению, хлопали мало и неохотно, и тем, которых вовсе не хотели слушать и иногда стаскивали с трибун. Они казались Мише обиженными, а ему всегда было жаль людей, которых обижают.