Под видом бессмысленности часто выступает не только тревога смерти, тревога, проистекающая из осознания свободы и изоляции также нередко принимается за тревогу бессмысленности. Взгляд на существование как на часть некоего грандиозного замысла, существующего «где-то там», в котором человеку предназначена какая-то роль, позволяет нам отрицать свою свободу и свою ответственность за план и структуру собственной жизни и избегать тревоги отсутствия почвы. Страх абсолютного одиночества также побуждает нас искать отождествления с чем-нибудь или кем-нибудь. Стать частью большей группы или посвятить себя какому-то движению, делу, идее – все это эффективные способы отрицания изоляции.
Смысл жизни – культуральный артефакт?
К вопросу о смысле жизни примешиваются не только проблемы, обусловленные конечными факторами, связанными со смертью, свободой и изоляцией: его также чрезвычайно трудно увидеть вне культуральных предубеждений. Однажды я видел карикатуру, которая вполне иллюстрирует эту проблему. Она изображает стайку американских путешественников, напряженно внимающих тибетскому монаху на вершине отвесной горы. Подпись под картинкой гласит: «Цель жизни? Если бы я ее знал, я был бы богат».
Культуральная предвзятость, иллюстрируемая этой карикатурой, отражена и во взглядах видного психиатра, который пишет о смысле жизни и утверждает с полной убежденностью.
«Ни один человек не может всегда добиваться, всегда творить. Ни один человек не может всегда быть успешным в своих попытках. Но двигаться в правильном направлении, не для того чтобы добиться, а чтобы добиваться, не приходя на постоялый двор, а идя к постоялому двору, не почивая на лаврах, а двигаясь к лаврам, находя своим талантам самое конструктивное, продуктивное и творческое применение, – наверное, в этом и состоит главное значение жизни, единственный возможный ответ на экзистенциальный невроз, который парализует человеческие усилия и калечит человеческую психику».
С той же убежденностью Франкл описывает «достижение», или «осуществление», как «явную и самоочевидную» категорию жизненного смысла.
Но самоочевидна ли она? Является ли стремление, достижение или движение вперед частью существования, неотъемлемой частью глубочайших слоев человеческой мотивации? На этот вопрос можно с полной уверенностью ответить отрицательно. В нашей собственной культуре были другие эпохи, когда устремление к цели никоим образом не принималось в качестве заслуживающего всеобщего одобрения способа обретения смысла жизни. Надпись на диске очень древних солнечных часов гласит: «Horas non nuinero nisi seiena» («Часы ничего не значат, если они не безмятежны»). Фромм отмечает, что горячее стремление человека к славе и прочному достижению является распространенным с эпохи Возрождения до наших дней, тогда как у средневекового человека оно малозаметно. Кроме того, в странах Северной Европы одержимое стремление человека к работе не проявлялось до XVI века. Вера в «прогресс», неуклонно направляемый цивилизацией в желательную сторону, также возникла относительно недавно, до XVII века она не играло заметной роли в культуре.
Другие современные культуры не разделяют не только понимания жизненной цели, ориентированного на достижение, но и самой концепции «жизненной цели». Один из тех, кто наиболее ясно выражает альтернативную точку зрения, учитель дзэн Д.Т. Судзуки. В блестящем эссе Судзуки иллюстрирует два противоположных отношения к жизни, сравнивая два стихотворения. Первое – хайку Басе, японского поэта XVII века:
Когда я внимательно смотрю,
Я вижу цветущую назуму
У ограды!
Второе – строфа Теннисона:
Цветок в потрескавшейся стене,
Я вырываю тебя из трещин
И держу, вместе с корнями, в руке.
Маленький Цветок, но если бы я мог понять,
Что ты такое, весь, со всеми корнями,
Тогда я знал бы, что такое Бог и человек.
Басе в хайку просто внимательно смотрит на назуму (незаметное, скромное, почти ничтожное растение), цветущее у ограды. Хайку выражает (хотя, как говорит Судзуки, ее утонченность при переводе утрачена) нежное, смиренное, близкое и гармоничное отношение к природе. Басе безмятежен; его чувства сильны, но он мягко позволяет последним двум слогам (называемым по-японски «кана», которым в английском переводе найдено адекватное соответствие в виде восклицательного знака) выразить то, что он чувствует.
Теннисон красноречив и активен. Он срывает цветок, вырывает его из природы «вместе с корнями» (а это означает, что растение может погибнуть) и внимательно изучает его (как будто для того, чтобы анатомировать). Теннисон пытается проанализировать и понять цветок, он отстраняется от него в манере научной объективности. Он использует цветок, чтобы узнать что-то еще. Он превращает свою встречу с цветком в знание и, в конечном счете, во власть.
Судзуки полагает, что этот контраст иллюстрирует западное и восточное отношение к природе и косвенно – к жизни. Западный человек аналитичен и объективен и пытается понять природу, анализируя, а затем подчиняя и эксплуатируя ее. Восточный человек субъективен, он объединяет, суммирует и пытается не анализировать и использовать природу, но ощутить ее и войти с ней в гармонию. Таким образом, это контраст между модусом поиска-действия и модусом гармонизации-единства, часто выражаемый через противопоставление «действия» и «бытия».
Если мы выйдем из своей современной шкуры и оглянемся назад, то легко увидим, что установки по отношению к «цели» претерпели постепенную эволюцию. Первые христиане превыше всего ценили созерцание. Вспомним слова Христа: «Они не сеют, не жнут и не собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их»; или «Поглядите на лилии в поле, как они растут: не трудятся и не прядут». Первые христиане считали труд и благополучие не целями, которые нужно преследовать, а препятствиями, забивающими разум заботами и поглощающими время, которое следует провести в служении Богу. В первых монастырях физическим трудом занимались одни послушники; художественная деятельность (иллюстрирование рукописей) ценилась выше, а самым праведным занятием считалось созерцание. Резные изображения по камню на фасадах романских соборов недвусмысленно показывают эту иерархию.
В конце Средних веков люди начали стремиться к познанию законов природы и труду с целью активного подчинения физического мира. Центральным мотивом астрологических трактатов XIII века было то, что «мудрый человек будет властвовать над звездами». Человек Возрождения открыто принимал активное отношение к миру. Люди, подобные Леонардо да Винчи, Джордано Бруно и Бенвенуто Челлини, полагали, что мир существует, чтобы его изменить; они избавили понятие труда (и профессионального мастерства) от бытовавшего пренебрежительного отношения.
В XVI веке Джон Кальвин выдвинул теологическую систему, оказавшую сильное влияние на установки западной культуры по отношению к жизненной цели. Кальвин верил, что людям, по милости Бога, суждено быть либо избранными, либо проклятыми. Избранные интуитивно знали о своем предопределенном спасении и, по желанию Бога, должны были активно участвовать в делах этого мира. По сути, Кальвин заявил, что знаком избранности Богом является мирской успех человека. С другой стороны, проклятые были неудачниками и в земной жизни.
Испытавшая влияние Кальвина пуританская традиция, от которой мы еще не вполне освободились, ценила самопожертвование, тяжелый труд, амбиции и социальный статус. Труд считался богоугодным делом: для праздных рук дьявол находит занятие. Государство уподоблялось весельной лодке: каждый человек был членом экипажа и должен был грести своим веслом. Тот, кто не греб, считался балластом – он паразитировал на остальных. Подобные этические представления прекрасно работали на экономическую жизнеспособность молодых Соединенных Штатов, но для тех поколений, которые в чем-то не ощущали себя «соответствующими», они создавали постоянный фон переживаний вины и ничтожности.
Таким образом, западное общество незаметно приняло такое видение мира, в котором существует некий «пункт назначения», результат всех стремлений человека. Человек стремится к цели. Усилия человека должны иметь некую конечную точку, точно так же, как проповедь имеет мораль, а рассказ – убедительный вывод. Все является подготовкой к чему-то еще. Уильям Батлер Йетс сокрушался: «Когда я думаю обо всех книгах, которые прочел, о слышанных мудрых словах, о тревогах, доставленных родителям,…о надеждах, которые питал, вся жизнь, взвешенная на весах моей собственной жизни, кажется мне подготовкой к чему-то, что никогда не произойдет».