Кстати, Горбачев сам, в своем выступлении 8 января признал:
– Не будем скрывать, что партийный отпор этой фразеологии (то есть ельцинской «фразеологии». – О.М.) был воспринят какой-то частью интеллигенции, особенно частью молодежи, как удар по перестройке…
Да не только частью интеллигенции и частью молодежи он был так воспринят. Многие в народе отнеслись к этому «партийному отпору» с подозрением и настороженностью: опять возвращается «закручивание гаек»?
В общем, эффект от этой многоступенчатой расправы над Ельциным получился обратный. Его авторитет, вместо того, чтобы оказаться похороненным, все возрастал. И в этом заключалась тактическая ошибка Горбачева, затеявшего «гражданскую казнь» Ельцина.
И еще одна неясность, касающаяся октябрьского пленума, теперь уже относящаяся к самому Ельцину: чем все-таки объяснить, что он покаялся – дескать, ошибся, подвел товарищей, Политбюро, Московский горком? Не выдержал напора осуждающих? Сам, поразмыслив, решил, что неправ? После, как уже говорилось, он объяснял, что ошибкой признал не содержание своего выступления, а то, что неудачно выбрал время для него: как-никак, это ведь был «юбилейный» пленум, семидесятилетие «Великой Октябрьской»; получается – испортил людям праздник... Однако это позднейшее объяснение. На самом пленуме ничего такого, – что его ошибка связана с неподходящей датой выступления, – он не говорил.
Но даже если и в самом деле под ошибкой он подразумевал лишь неудачно выбранный момент для критики партийного руководства, стоило ли извиняться, признавать «ошибку»? Как-никак, Ельцин вступал в смертельную борьбу с партийной верхушкой, с Горбачевым, и публичный конфликт был тут вполне подходящим оружием.
Впрочем, он, по-видимому, и сам еще не вполне осознавал значение этого своего шага. Мы ведь читали его признание: «Когда я шел на трибуну, конечно же, не думал, что мое выступление станет каким-то шагом вперед, поднимет планку гласности, сузит зону вне критики и так далее… Нет, об этих вещах не думал. Важно было собрать волю в кулак и сказать то, что не сказать не могу».
Почему все-таки он стал каяться? Валентин Юмашев считает: все дело в длительном «партийном стаже»:
– Лично я это объясняю долгими годами его пребывания в партийных рядах. К тому же не рядовым ее членом, на последнем этапе – первым секретарем обкома, секретарем ЦК, кандидатом в члены Политбюро. Там ведь были вполне определенные, строгие правила игры. Если тебе «указывают на ошибки», ты должен их признать, без вариантов. Это было доведено почти до автоматизма. И вырваться из него после стольких лет было не так-то легко.
31 октября на заседании Политбюро Горбачев сообщил, что получил от Ельцина новое письмо (странный способ общения между кандидатом в члены Политбюро и генсеком), в котором тот еще раз признает допущенную ошибку, сообщает, что бюро Московского горкома обсудило сложившуюся ситуацию, одобрило решение пленума ЦК (еще бы оно не одобрило его!), призвало Ельцина взять назад заявление об отставке. Однако Ельцин вновь отказался это сделать.
Как пишет Ельцин, он тяжело переживал происходящее. Переживания перехлестывали через край. 9 ноября с сильным приступом головной боли, боли в сердце его отвезли в больницу. По его словам, врачи «сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему». Запретили вставать с постели, постоянно ставили капельницы, делали новые уколы. Головные боли были «сумасшедшие». Его хотела навестить жена – не пустили: нельзя беспокоить.
А ему ведь тогда было всего-навсего пятьдесят шесть…
И вот в таком состоянии генсек, по рассказу Ельцина, потребовал его «на ковер»:
«Вдруг утром 11 ноября раздался телефонный звонок. АТС-1, «кремлевка», обслуживающая высших руководителей. Это был Горбачев. Как будто он звонил не в больницу, а ко мне на дачу. Он спокойным тоном произнес: «Надо бы, Борис Николаевич, ко мне подъехать ненадолго. Ну, а потом, может быть, заодно и Московский пленум горкома проведем». Говорю, я не могу приехать, я в постели, мне врачи даже вставать не разрешают. «Ничего, – сказал он бодро, – врачи помогут».