- Чего ж вы тогда не отлучили сторонника апокагостосиса святого Ефрема Сирина? А Оригена отлучили — причем за идею, которую он не защищал?
- Ничего не понял, - признался ЕБН.
Ницше в очередной раз проявил себя выдающимся знатоком истории церкви:
- Теория всеобщего спасения вполне в духе Христова учения, как верно подметил Его адское величество. Однако одержало верх противоположное мнение: нечистый раскаяться не в состоянии, и осуждение его вечно и неизменимо. Начиная с IV века, это — догмат, суждение единственно православное. Обратное мнение — ересь. В Средние века оно, однако, находит защитника в Скотте Эригене (умер в 886). Наоборот, св. Ансельм (1033-1109) восстает на него самою яркою полемикою, а величайший светоч богословия, св. Фома Аквинат, категорически отрицает возможность для Дьявола улучшить свою природу и участь. В «Житии св. Мартина», написанном в VI веке Венанцием Фортунатом, говорится, что Сатана, если бы мог раскаяться, то, конечно, был бы спасен, но в том-то и дело, что раскаяться он никак не может. Чтобы доказать невозможность эту, но в то же время сохранить за лукавым свободу воли, которою он одарен не в меньшей степени, чем человек, сочинялись теории странные и тонкие. Например, утверждали, будто Люцифер потому неспособен к покаянию, что оно есть путь совершенствования от плоти к духу, а у Отца лжи не двойная натура, как у человека, но одна — духовная.
- А чего Дьявол упоминал Оригена? Мы ведь его в чистилище встречали?
- Учение, провозглашенное в третьем веке Оригеном, несомненно, одним из величайших умов, порожденных древним христианством, утверждало, что в конце концов все твари спасутся, и что от Бога изошло, то к Богу же и возвратится. Но это учение, хотя в следующем IV веке его поддерживали такие авторитеты как Григорий Назианзин и Григорий Нисский, было не только отвергнуто ортодоксальною догмою на Александрийском соборе 339 г., но и самую память Оригена подвело под анафему Константинопольского собора 553 г. Церковь настаивала на постоянстве угрозы, которую считала исправительно-полицейским орудием против человеческой распущенности, и стремилась не умягчать ее, а обострять.
Искусства наперерыв спешили на помощь религии: Джотто в падуанском Арене, Орканья в церкви Св. Марии во Флоренции, неизвестный художник на кладбище в Пизе и десятки других в иных городах воспроизводили пламя и ужасы адской бездны. В драматических мистериях появлялась на сцене бездонная пасть дракона, поглотителя душ. Данте описывал во всеуслышание народов всего мира царство мрака, на вратах которого высечена уничтожающая надпись: «Входящие сюда да оставят всякую надежду».
- Ты тут флорентийского поэта - гордеца упомянул, - обратил внимание на Фридриха владыка инферно. - Если его устройство моих владений соответствует действительности, то он послал меня самому к себе на ...уй!
- Объясни! — потребовал лже-Виргилий у своего проводника по преисподней.
- Центр Дантова ада занимают половые части Люцифера, а именно туда упал сверженный предводитель ангельского мятежа...
- Кстати, мой любимый философ, тебе бы самому давно пора определиться, чем заняться в моих владениях. Ведь пока что ты тут, как в России говорят, мичуринство практикуешь...
- Хреном груши околачивает? - догадался Борис Николаевич.
- Точняк!
На недвусмысленный намек своего тюремщика «первый имморалист» ответил уклончиво:
- «Чем именно я сейчас займусь? Я буду изучать естественные науки, математику, физику, химию, историю и политическую экономию. Я соберу громадный материал для изучения человека, буду читать старинные исторические книги, романы, воспоминания и переписки... Работа предстоит трудная, но я буду не один, со мною постоянно будут Платон, Аристотель, Гете, Шопенгауэр; благодаря моим любимым гениям, я не почувствую ни всей тяжести труда, ни остроты одиночества».
- Чего ты мне голову морочишь!
За своего героя вступился автор биографии Ницше — выдающийся французский романист Гюстав Флобер:
- «Он поэт, он хочет, чтобы его предсмертный крик был песнью; последний поэтический порыв волнует его душу и дает ему силы для того, чтобы лгать...
Если бы фантомные глаза могли слезиться, Фридрих бы заплакал:
- «День моей жизни! Ты приближаешься к вечеру; уже глаз твой светится наполовину истомленный; уже журчат капли твоей росы, рассеянные, как слезы; уже расстилается спокойно по твоему молочному морю твой любимый пурпур, твой последний поздний ясный свет. Кругом нет больше ничего, кроме играющих волн. Моя, прежде непокорная, лодка бессильно затонула в голубом забвении. Я забыл о грозах, о путешествиях, потонули все желания и надежды, и душа и море спокойны. Седьмое одиночество. Никогда я не чувствовал, что нежное успокоение так близко от меня, так жарки лучи солнца. Лед моей вершины, не блестит ли он уже вдали? Вдоль моей лодки скользнула и исчезла серебряная рыбка...»