— Марья говорит, она упала.
— Говорит то, что вложили ей в уста. Они не любят, когда срываются их планы.
Сядэ издала звук — как перезвон стеклянных колокольчиков.
— Файрвол всё сжимает и сжимает нас, — сказал Эса. — Так он устроен. Будет всё замедлять, пока мы не умрём. Сядэ здесь неуютно, слишком тесно. И ты её увезёшь — пока ещё есть время. — Он улыбнулся. — Лучше ты, чем кто-то другой.
— Это несправедливо, — сказал Косонен. Он прищурился на Сядэ. Яркая — аж глазам больно. Но я-то что могу сделать? Я всего лишь кусок мяса. Мяса и слов.
Он ухватился за мысль — шероховатую, как сосновая шишка. Но внутри зрело семечко.
— Вы так и проситесь в поэму, — сказал он.
Косонен снова сидел в вагоне и смотрел, как мимо плывёт город. Было раннее утро. Восход сообщал городу новые оттенки. Пурпурные тени, золотые, янтарные цвета. В висках стучала усталость. Всё болело. Поэма тяжело лежала в голове.
Над куполом файрвола растопыренной бриллиантовой пятернёй висела гигантская морская звезда. Дрон небесного народа. Наблюдает.
Прилетели посмотреть, что случилось, подумал он. Ну, смотрите.
На этот раз он приник к файрволу, как к другу. Снова захлестнула щекочущая яркость. И снова глубоко внутри неё возник суровый страж. Он молчал — он изучал, искал то, чему не место вовне.
Косонен отдал всё.
Первый раз, когда понял, что написал что-то стоящее. Разочарование, когда осознал, что в маленькой стране поэт — не велика птица. Стопки дёшевых оттисков первого собрания сочинений, пылящиеся по книжным лавчонкам. Ревность, что почувствовал, когда Марья родила Эсу — разве сравнится с этим рождение слов? Снег, следы лося, его глаза перед смертью.
Удовлетворённый, страж отступил в сторону.
И поезд вырвался в настоящий, неразбавленный рассвет. Косонен оглянулся. Морская звезда поливала землю огнём. Яркие до боли в глазах столбы света нарезали город на геометрически правильные фрагменты, оставляя за собой одну добела раскалённую плазму.
Косонен зажмурился. Город горел, а он держался за поэму.
Он зарыл наносемя под старым пнём, в глубокой яме, что вырыл руками в мёрзлом торфе. Потом сел, снял шапку, раскрыл блокнот и стал читать. Нацарапанные карандашом слова ярко вспыхивали в мозгу, и спустя время смотреть в записи уже не требовалось.
Поэма вырастала из слов, как титан из морской пучины. Сначала видна лишь макушка. Затем — будто гора взвивается ввысь в брызгах глоссолалии. Горло разрывал нескончаемый поток шипящих слов и фонем, а с ними выходила квантовая информация из микротрубочек нейронов, где теперь жила яркоглазая девушка, и рваные импульсы из синапсов, где прятался сын.
Поэма набухала рыком. Косонен декламировал, пока не осип. Слышало только наносемя, но этого было довольно. Под торфом что-то шевельнулось.
И вот поэма кончилась. День угасал. Косонен открыл глаза и первое, что увидел — блеск последних лучей солнца на сапфировых рогах.
На него глядели два лосёнка. Один — поменьше, изящнее. В его больших карих глазах пряталось солнце. Другой, тощий, с проклюнувшимися рожками, держал голову высоко и гордо. Он посмотрел Косонену в глаза, и тот увидел во взгляде лосёнка тени города. Или, может быть, отражения в летнем озере.
Лосята развернулись и беззвучно помчались в лес — легконогие и свободные.
Он открывал дверь кладовой, когда дождь вернулся — на этот раз просто морось. Из капель сложилось в воздухе лицо Марьи. Глаз подмигнул. Затем морось стала туманом и рассеялась. Косонен подпёр распахнутую дверь.
С деревьев глазели любопытные белки.
— Всё ваше, господа, — сказал Косонен. — На следующую зиму вам хватит.
В полдень они с Отсо ушли на север. Лыжи легко скользили по осевшему снегу. Медведь тянул сани, гружёные снаряжением. Уже далеко от домика он остановился и понюхал свежий след.
— Лось. Отсо голоден. Косонен стрелять лось. Надо мясо в дорогу. Косонен не взять достаточно выпивки.
Косонен покачал головой.
— Выучусь-ка я лучше рыбачить.