Выбрать главу
Покуда спи, ничтожна, безымянна; И если греза манит все равно, То ей не веруй, ибо все обманно И будущему сбыться не дано.
Не пробуждайся, ибо вечер краток. Не пробуждайся, ибо ночь близка И слишком тяжек мира отпечаток Для слишком долго зрячего зрачка.
Не пробуждайся, ибо очень скоро Отыдет все – и ты отыдешь с ним; А бытия – бездомного простора — Тебе ли надо? Стаял даже дым
На воздухе, который в доле лучшей Дарил бы душу радостным лучом; Но та мертва, и значит, ветр заблудший И есть наш вечер безотрадный, в чьем
Томлении надменно-мимолетном — И отторгая памяти ярем — Властитель умирающий речет нам: Я, бывший всем, желаю быть ничем.

От переводчика

Когда-то в юности, то есть уже лет тридцать назад, в открытом доступе харьковской университетской библиотеки я наткнулся на русскую книжку Пессоа (Лирика. М.,1977). Это была любовь с первого разворота: сразу открыв переводы Е. Витковского и А. Гелескула, я долго не мог прийти в себя от восторга – и перед поэтом, и перед «со-поэтами». И я решил, что тоже буду его переводить: нахальство немалое, если учесть хотя бы то, что португальским я не владел. Правда, я прилично знал испанский и, обложившись учебниками и развесив по всем стенам таблицы спряжений, через три недели воссоздал по-русски мое первое стихотворение, «Этот нищий старый…».

С тех пор Пессоа меня так и не отпустил: иногда я им занимался запойно, иногда от случая к случаю, но ни одного года без него в моей жизни уже не было. Чем увенчалась работа, удобнее всего судить по этой книге, куда включены почти все переводы – и уже публиковавшиеся (особенно – в моей антологии «Последняя каравелла». М.: Водолей,2006), и те, которые нигде не печатались.

О жизни и творчестве Пессоа у нас знают немало.

Известно, что начинал как англоязычный поэт (прежде всего знаменитые «35 сонетов»), что были французские и, по-видимому, испанские опыты. Известно, что грезил о возрожденном величии своей страны – возрожденном если не в земном, то в мистическом плане: отсюда посвященная героическому периоду португальской истории знаменитая книга «Возвестие» (обычно переводят «Послание», но тут теряются профетические коннотации оригинального названия). Известно, что огромного количества своих стихов при жизни так и не опубликовал и в нынешних португальских изданиях они обычно печатаются в разделе «Неизданное», который «изданного» едва ли не обширней. Известно, что был склонен к мистификациям и что создавал гетеронимов – как будто самостоятельных поэтов, со своей судьбой и со своим стилем, притом настолько узнаваемым, что в этом контексте уже и на его собственные, не чужим именем подписанные, стихи тоже ложится печать самоотстраненности. Высказывалось мнение, что даже второй после Пессоа португальский символист, а также ученик и друг, Марио де Са-Карнейро, тоже был отчасти гетеронимом: личность такая существовала, но стихи его вполне могли выйти из-под того же пера, что стихи Рикардо Рейса или Альваро де Кампоса.

Однако это вещи хоть и увлекательные, но не главные.

У Киплинга где-то говорится, что эфиопу пристало быть черным. Продолжая такую линию рассуждений, можно сказать, что поэзии пристало завораживать, и этому критерию поэзия Пессоа отвечает как нельзя лучше.

Чем же он завораживает? Почему столь многие считают его стихи чуть ли не вершиной мировой поэзии XX века?

Мне кажется, секрет вот в чем.

Всякая поэзия по своей сути – это поиски выхода. Иногда этот выход – в обнаружении той перспективы, где уже исчезает «несогласье с миром» (так, например, часто у Б. Пастернака), иногда – в самой гармонии языка, которая всему становится противовесом и оправданием(А. Ахматова, к примеру). Иногда поэты пытаются уйти от самой двойственности: уйти «вспять» по эволюционной лестнице (вспомним мандельштамовского «Ламарка»), уйти просто «в сторону» («А все-таки жизнь хороша, И мыв ней чего-нибудь стоим». – А. Тарковский). Есть поэты, у которых дуализм нарочно обостряется до той последней катартической степени, когда нет уже сил с ним жить, и дальше – то ли смерть, то ли слабо определяемый, но через свою желанность осязаемый синтез (конечно же, первой приходит на ум М. Цветаева).

Так или иначе, у большинства поэтов эта внутренняя непримиренность изначально – есть, и стихи нужны, чтобы с ней растождествиться.

У Пессоа иначе. Когда его читаешь, возникает ощущение, что трагедия, которая для многих «была до», у него уже разрешена прежде стихов, разрешена особой внутренней работой, какая сродни, наверное, масонским традициям

(масонские увлечения Пессоа заслуживали бы особого разговора) или вообще традициям духовных практик – и не сродни традициям поэтов, которые нередко даже в собственном сознании оставались к блуднице ближе, нежели к Господу.

Отсюда – калейдоскопическая легкость при смене масок и настроений, и отсюда же тоска не столько по чему-то определенному, сколько по самой определенности; вспомним хотя бы вот это пронзительное:

Душа в бытии оскуделом, Не слыша созвучную с ней, Считала бы добрым уделом Недобрый, который честней…

Или вот это:

Как в чаше, не нужной к застолью, Налито вина по края, Так сам я наполнился болью, Которой болею не я.

Так легче приблизиться к сути: сказать и послушать о том «страшном, спеклокровом», о чем так или иначе говорит всякая большая поэзия.

А если принять, что поэзия – это алхимическая возгонка и очищение, то такая предваренность собственно «поэтического действа» как бы еще не зависящим от него, еще необусловленным, «самодвижным» духовным усилием как раз и создает особую беспримесность каждого слагаемого, беспримесность, в которой, может быть, и коренится главное волшебство этих стихов.