Однако это вещи хоть и увлекательные, но не главные.
У Киплинга где-то говорится, что эфиопу пристало быть черным. Продолжая такую линию рассуждений, можно сказать, что поэзии пристало завораживать, и этому критерию поэзия Пессоа отвечает как нельзя лучше.
Чем же он завораживает? Почему столь многие считают его стихи чуть ли не вершиной мировой поэзии XX века?
Мне кажется, секрет вот в чем.
Всякая поэзия по своей сути – это поиски выхода. Иногда этот выход – в обнаружении той перспективы, где уже исчезает «несогласье с миром» (так, например, часто у Б. Пастернака), иногда – в самой гармонии языка, которая всему становится противовесом и оправданием(А. Ахматова, к примеру). Иногда поэты пытаются уйти от самой двойственности: уйти «вспять» по эволюционной лестнице (вспомним мандельштамовского «Ламарка»), уйти просто «в сторону» («А все-таки жизнь хороша, И мыв ней чего-нибудь стоим». – А. Тарковский). Есть поэты, у которых дуализм нарочно обостряется до той последней катартической степени, когда нет уже сил с ним жить, и дальше – то ли смерть, то ли слабо определяемый, но через свою желанность осязаемый синтез (конечно же, первой приходит на ум М. Цветаева).
Так или иначе, у большинства поэтов эта внутренняя непримиренность изначально – есть, и стихи нужны, чтобы с ней растождествиться.
У Пессоа иначе. Когда его читаешь, возникает ощущение, что трагедия, которая для многих «была до», у него уже разрешена прежде стихов, разрешена особой внутренней работой, какая сродни, наверное, масонским традициям
(масонские увлечения Пессоа заслуживали бы особого разговора) или вообще традициям духовных практик – и не сродни традициям поэтов, которые нередко даже в собственном сознании оставались к блуднице ближе, нежели к Господу.
Отсюда – калейдоскопическая легкость при смене масок и настроений, и отсюда же тоска не столько по чему-то определенному, сколько по самой определенности; вспомним хотя бы вот это пронзительное:
Или вот это:
Так легче приблизиться к сути: сказать и послушать о том «страшном, спеклокровом», о чем так или иначе говорит всякая большая поэзия.
А если принять, что поэзия – это алхимическая возгонка и очищение, то такая предваренность собственно «поэтического действа» как бы еще не зависящим от него, еще необусловленным, «самодвижным» духовным усилием как раз и создает особую беспримесность каждого слагаемого, беспримесность, в которой, может быть, и коренится главное волшебство этих стихов.