Весной дочь приносила из сельмага свежую савойскую капусту. А свою савойскую капусту он только-только высеял. И салат, и кольраби — все поспевало у него поздно, слишком поздно! «И зачем нам этот огород?» — Говоря так, дочь не замечала рук, прятавшихся под столом, рук старого Адама.
Оставались одни гуси, которых он любил меньше всего. Ради чего их оставили, ради пера или ради него? Он сделался еще молчаливее, снова стал пропадать в родном лесу, собирал грибы, продавал их на закупочном пункте. Но превращать грибы в отпечатанные в типографиях бумажки — разве это ему было нужно?
Весною он вспомнил о намеках Грете Блюме. Стоял теплый вечер. Когда он постучал к Грете Блюме, воздух был полон сирени и свадебной переклички сов. Войдя, он был встречен смешком: все ясно — на кухне у Грете Блюме, снявши пиджак, сидел вдовец-переселенец из деревни, а на столе стоял ужин для двоих: сваренная на электроплитке картошка в мундире и студень.
По дороге домой он почувствовал в ногах такую усталость, как будто проделал долгий путь. Запах сирени давил ему на плечи, и в брачных криках сов слышалась насмешка.
Это было последней весной. Теперь уж на исходе лето, все ниже поднимается солнце, все меньше зелени вокруг. Он еще раз отогнал гусей от места вечного упокоения. Погоготав о чем-то между собой, они сделали вид, будто направляются к озеру.
Он останавливается перед одним из надгробий — некогда, во дни Урана, оно было еще способно и в самом деле охранить покойника — и читает обращенную к усопшему надпись:
Под бой часов и бег минут День с ночью молча время шьют; Вот месяц в небе сделал шаг, А следом смерть, тик-так.[1]Он начинает копать под большой елью, снимает куски дерна, зеленую улыбку земли, и аккуратно складывает их. Напоенная горьким знанием стариковская слеза, как капелька росы на древесном мхе, повисла на его бороде. Как и все, что волей-неволей подчиняется земному притяжению, она падает на взрыхленную землю и тает.
В начале лета он отправился было в деревню проситься в пастухи. Бригадир молочников и заведующий длиннющей фермой только похлопали его по плечу, указав старому Адаму на его костыль и хромую ногу.
Тогда ему пришла мысль собирать лекарственные травы и сушить их на досках для раскатывания теста. Однажды он выставил их на дорожку перед домом, потому что солнце было там всего ярче, и зять на своем мопеде проехал прямо по доскам.
Старый Адам не возмутился, только вздохнул. Через некоторое время на выгоне вспыхнул маленький костер. Вместе с дымом в воздухе растворилась бездна здоровья.
Адам-внук работал теперь электриком на атомной электростанции. Работал хорошо, на Первое мая ему вручили грамоту, но дома было одно — музыка, музыка, сплошное мельтешение. На его запястье висел вечно включенный радиоприемничек величиной с сигаретную коробку. Музыка из рукава. Ток в коробку поступал из цилиндрической батарейки, не толще гусиного кизяка. Тромбоны и саксофоны заменили ему собственные песни. Отсюда и шла та суетливость, которая так не нравилась старику во внуке.
Юный электрик привозил с собой продавщицу из лесного городка. Не разжимая объятий, путаясь ногами, они кое-как продвигались вперед и спускались к озеру. С грохочущими транзисторами на запястьях они улыбались друг другу, обменивались ласками, иногда короткими словами и были по-своему счастливы; и это вовсе не обязательно было плохо только потому, что было непонятно старому Адаму.
У продавщицы, самой еще ребенка, будет ребенок. Она перебралась в дом к Адаму. Пока не родился малыш, ей надо научиться вести хозяйство.
Вот и еще одна новость в доме, хотя и не чудо света: будущая сноха с именем как в кино — Беатриса. Она была бледна, с обесцвеченными волосами и с неудовольствием носила свой растущий живот по этому крошечному миру, зажимая нос, потому что ее мутило от запаха трубки. Старый Адам по-своему толковал эту свойственную беременным дурноту: значит, для молодежи от него уже несет трупным запахом. Малютка Беа в своей оттопыренной юбчонке, казалось, преследовала его, хотя он всячески избегал ее. Набухшая почка вознамерилась столкнуть с ветки сухой осенний лист.
Взявшись протирать пыль, она засыпала на софе, засыпала и за чисткой картошки, а уж охотнее всего на кровати деда в его укромной комнате, эта крошка Беа. Верно, и Урина давным-давно точно так же забиралась в теплую пещеру, когда медведь был в отлучке. Беа спала, а крошечный аппарат на ее запястье продолжал надрываться. Так он и застал ее, когда к полудню вернулся из лесу. Она проснулась от табачного дыма, зажала нос, а другой рукой взъерошила копну волос, зевнула: «Хорошенькая у нас здесь будет жизнь!»