– Можно отрицать, – сказал Иван Ильич. – Во-первых, гуманизация коснулась не так образа мыслей народа, как государственной власти, да и то не везде: действительно, правящая элита Европы, при всей своей развращенности, в какой-то степени прониклась гуманистическими и просветительскими идеями, что послужило к принятию более человечных законов. Усовершенствовалось… стало более разумным, не нравственным – государственное устройство, – но массы?… Достаточно было, например, в семнадцатом году рухнуть всей более или менее преемственно развивавшейся российской государственной власти – и практически на всех ее уровнях посадить представителей из народа, как Россия в своих нравах откатилась даже не в средневековье, а вообще в первобытную эпоху… вернее, правда, будет сказать – не в нравах, а в наружном проявлении своих нравов, нравы-то таковыми были всегда: просто относительно просвещенная власть держала в повиновении дикий народ… Возьмите опять же преступность: в Америке, например, с голоду давно уже никто не умирает, а преступность неуклонно растет. Или вот вы говорите – отменили публичную казнь, – но при чем здесь народ? Возродите на Гревской или на Красной площади публичные казни, и народу будет не протолкнуться. Многие, конечно, туда не пойдут, но процент этих многих, думаю я, будет не больше, чем процент не ходивших на мадридские аутодафе… А говоря о жестокости, вспомните современные возмущения, когда они вырываются из-под контроля государственной власти, – в Таджикистане, Абхазии, Сумгаите, Баку… в какие времена существовали худшие зверства, чем те, которые творят люди с десятиклассным образованием? Кстати, в рассуждениях на нашу тему понятие нравственность часто подменяется понятием культура, а это совершенно разные вещи… я даже скажу, что уровень нравственности вообще не зависит от уровня культуры. Например, поколение немцев времен Третьего рейха было культурным, но в массе своей безнравственным; африканские же пигмеи ведут первобытный образ жизни, вся их бытовая и художественная культура – песчинка в сравнении с культурой европейских народов, но они свято чтут свои восемнадцать заповедей… по существу, расширенные христианские, но сформировавшиеся у них совершенно независимо от христианства, – и, по отзывам всех путешественников, слывут народом высоконравственным… Или вот упомянутое вами людоедство – оно вообще не имеет никакого отношения к нравственности: мертвым телом, как говорит поговорка, хоть забор подпирай; безнравственно убить человека, а уж похоронить его или съесть – вопрос культуры, а не нравственности… Да и в образовании современных народов мне видится очень сомнительный прогресс: по-моему, лучше вовсе не уметь читать, чем уметь и читать „Майн кампф“ или что-нибудь типа „Вооружен и очень опасен“.
– М-да, – сказал врач. – Вы очень печально смотрите на вещи.
– Разве я не прав?
– Да нет, во многом вы, наверное, правы…
– й вот из всего этого, Михаил Степаныч, с очевидной для меня неизбежностью вытекает: что при нравственности… вернее, безнравственности, равной константе, и при растущей в геометрической прогрессии разрушительной силе оружия человек обречен на гибель; что всякая производительная деятельность имеет какой-то смысл лишь в поддержании жизни уже живущего поколения, но никак не в форсировании научно-технического прогресса, неотвратимо приближающего общий конец; и что если, например, ваша работа по облегчению страданий психически вырождающегося человечества гуманна и разумна, то моя… связанная со все более глубоким и по сути самоубийственным проникновением внутрь вещества, – безнравственна и бессмысленна. И таким образом – безнравственна и бессмысленна вся моя жизнь…
Иван Ильич замолчал. Врач молчал тоже, поглаживая бородку.
– Вы находите у меня какие-нибудь отклонения?… Он вдруг устал.
Михаил Степаныч вздохнул.
– Давайте проверим рефлексы.
Он достал молоточек, поводил им перед глазами Ивана Ильича, постучал его по коленкам, затем попросил встать, закрыть глаза, вытянуть руки, дотронуться пальцем до кончика носа, потом присесть с вытянутыми руками… Когда он прятал молоточек в портфель, вид у него был обескураженный и усталый.
– А в чем конкретно выражается ваше, э-э-э… тягостное состояние? То есть я понял и ход ваших мыслей, и к чему вы пришли, – но что вы чувствуете?
– Ну… тоску. Смертную тоску. Знаете, как говорят – камень на сердце.
– Но я бы не сказал, что во время нашего разговора вы выглядели подавленным.
– Сейчас я не подавлен… кроме того, вы меня разговорили. Это находит волнами, приступами.
– И как часто?
– Да практически каждый день.
– И как долго эти приступы длятся?
– Час, два, три… Не знаю. Понимаете, это не настолько сильное чувство, чтобы его можно было отчетливо выделить. Так, колышется что-то… потом перетекает в обычное настроение.
– А обычное настроение – это какое?
– Да, пожалуй что… усталое равнодушие.
– Но вы же работаете?
– Работаю. Но как-то по инерции, по привычке.
– То есть к работе у вас нет интереса. Иван Ильич помолчал. Он вдруг испугался.
– Ни малейшего.
– Вот вы сказали, у вас готова докторская диссертация…
– Да.
– И что же, у вас нет никакого… честолюбивого чувства? Защититесь, станете доктором наук…
– Ну что вы, какое честолюбие…
– Но вы же будете ее защищать?
– Наверное, буду… ну, опять-таки по инерции. Я же хожу на работу. А тут уже назначен день, соберутся люди…
– И часто вы думаете о том, что мне говорили?
– Так подробно, как я вам говорил, я вообще не думаю. Но главная мысль… она постоянно сидит во мне, забыть ее невозможно. Иногда как будто вспыхнет – тогда вообще руки опускаются, иногда будто тлеет.
– Так… А когда у вас лучше настроение – утром или вечером?
Иван Ильич подумал.
– Утром, наверное, хуже… к вечеру как-то расхаживаешься.
– Вы испытываете страх?
– Нет.
– Только тоску?
– Тоску… пустоту в душе. Не знаю, как объяснить.
– А не бывает у вас эмоциональных всплесков… так сказать, взрывов отчаяния?
– Нет. – Иван Ильич помолчал. – Бывает, конечно, что я раздражаюсь… телефон зазвонит, когда ни с кем говорить не хочется.
– У вас много друзей?
– Было довольно много… приятелей.
– А сейчас?
– Сейчас почти никого не осталось.
– А почему?
– Я не знаю.
– А вы нуждаетесь в общении?
– Нет.
– Ни с кем?
Иван Ильич помедлил.
– Ни с кем.
– Сердце вас не беспокоит?
– Нет.
– А вообще есть какие-нибудь признаки физического недомогания? Желудок, головные боли, общая слабость?
– Нет. Ну, слабость… Бывает, конечно, такая тоска, что сил нет подняться, но это ведь от разума, а не от слабости тела.
Михаил Степаныч подытоживающе цокнул языком, глубоко вздохнул и поджал губы.
– Так. Ну, что я могу вам сказать… Многие симптомы депрессии, конечно, у вас налицо, но это настолько мотивированная… я хочу сказать, разумно мотивированная депрессия, что однозначно назвать это болезнью я не могу. Другое дело, что ваши психические и поведенческие реакции на собственные умозаключения… они, скажем так, необычны – и, думаю я, указывают на некоторые, э-э-э… ну, все-таки нарушения так называемого таламостриарно-диэнцефального комплекса. Вы сами подметили, что абсолютное большинство людей совершенно равнодушно к глобальной судьбе человечества… и в силу глубоко эгоистического восприятия мира, и в силу присущего человеку – обусловленного инстинктом самосохранения – так сказать, животного, нерассуждающего оптимизма: без этого человек, единственный из всего животного мира наделенный сознанием, не смог бы выжить как биологический вид… порожденные уже его сознанием стрессы – в дополнение к тем, что вызваны чисто внешними раздражителями, – его бы убили. Вот, например, вы мне все рассказали, все объяснили, я с вами почти согласен: да, если в одном доме живет несколько завистливых, жадных, властолюбивых людей и у каждого из них накапливаются все более совершенные яды, взрывчатые вещества и оружие, то рано или поздно жизнь эта кончится или взрывом, или мором, или перестрелкой… я в принципе с вами согласен, и тем не менее я, быть может, вопреки разуму, не могу разделить вашего пессимизма. Я продолжаю надеяться: как-нибудь обойдется, что-нибудь придумаем… хотя и не представляю, что, – и ничем этого своего оптимизма заглушить не могу: это сильнее меня. Более того – очень скоро я вообще об этом забуду, на уровне подсознания у меня включится торможение нежелательных, раздражающих меня мыслей, эмоций – и я буду жить и работать по-прежнему… У вас этого не происходит. Причина этого, думаю я, и в некоторых – далеко не худших – чертах вашего характера, но и в некоторых нарушениях аффективной сферы вашей психической деятельности. Эти нарушения, кстати, могут быть следствием психических травм… Не было ли у вас за последнее время каких-нибудь неприятностей… чисто личного свойства?