Выбрать главу

2.2.1. Пережиток как повествовательная инстанция

Уже начало текста требует от читателя рецептивного усилия абстракции – время рассказа и повествуемое время стоят в парадоксальной связи друг с другом: «Был какой-то очень дальний ясный, прозрачный век. В нем было спокойствие и тишина»[165]. «Тихий век», которым начинается рассказ, вызывает состояние эпического спокойствия; обычно так начинается сказка, и эпическое спокойствие нарушается появлением сказочных героев[166]. Традиционный зачин сказки о прошедшем времени – «жили-были» – перечеркивается намеренным устремлением в «будущий век». Этот парадоксальный временной образ Михаил Бахтин определил как «историческую инверсию» – форму повествуемого времени, которой в бахтинской концепции за счет будущего обогощается настоящее и в особенности прошлое, тем самым опустошая и разреживая будущее[167].

В платоновской философской притче будущее абстрактно и «обескровлено» из‐за исторической инверсии рассказа. Будущее (повествуемое время), о котором рассказывается, в начале истории уже есть прошлое (время рассказа). Аукториальный голос рассказчика вначале вещает о будущем «посткоммунистическом» обществе в «тихом веке сознания и света науки» и вводит абстрактного протагониста: «Большого Одного».

Века похоронили древнее человечество чувств и красоты и родили человечество сознания и истины. Это уже не было человечество в виде системы личностей, это не был и коллектив спаявшихся людей самыми выгодными своими гранями один к другому, так что получилась одна цельная точная математическая фигура. На земле, в том тихом веке сознания, жил кто-то Один, Большой Один, чьим отцом было коммунистическое человечество. Большой Один не имел ни лица, никаких органов и никакого образа – он был как светящаяся, прозрачная, изумрудная, глубокая точка на самом дне вселенной – на земле. С виду он был очень мал, но почему-то был большой. Это была сила сознания, окончательно выкристаллизовавшаяся чистая жизнь. Почти чистая, почти совершенная была эта жизнь горящей точки сознания, но не до конца. Потому что в ней был я – Пережиток[168].

Чистое сознание (как прозрачная метафора чистого разума) субъективируется и конкретизируется через имя «Большой Один» и тут же абстрагируется через дематериализованное фигуративное описание (ни лица, ни органов, ни формы) и объективируется как некое энергетическое поле.

Парадоксальный образ Большого Одного акцентируется в лукавом тоне фольклорной загадки: «С виду он был очень мал, но почему-то был большой»[169]. Парадоксальность чистого разума подчеркивается эксплицитным изъяном (почти чистый, почти совершенный) и детерминируется эксплицитной субъективностью голоса рассказчика, который по такому случаю прокрадывается мимо протагониста (Большого Одного) и узурпирует нарратив как повествование от первого лица. Рассказчик идентифицирует себя как Пережиток, как антагонист, который стоит в конкуренции с Большим Одним.

На пути к покою у Большого Одного оставался один только я – это было страшно и прекрасно. Я был Пережиток, древний темный зов назад, мечущаяся злая сила, а Он был Большой и был Сознанием – самим светом, самою истиной, ибо когда сознание близко к покою, значит, оно обладает истиной. Но почему я, темная, безымянная сила, скрюченный палец воюющей страсти, почему я еще цел и не уничтожен мыслью? Это было единственной тайной мира, другие давно сгорели в борьбе с сознанием[170].

Напряжение между Большим Одним и Пережитком разыгрывается на уровне философских категорий: кантовское «трансцендентальное самосознание» вступает здесь в спор с шопенгауэровской «неосознанной космической волей»[171].

Перенесенная на уровень повествовательных категорий, выявляется следующая схема дискурсивных полей, репрезентированных в Большом Одном и в Пережитке:

Смутным остается при этом отношение между субъектом и объектом. Правда, чувственная страстность (Пережитка) в изложении Шопенгауэра относится как объект к субъекту чистого рассудка (Большого Одного). Тем не менее в платоновской «Новогодней фантазии» (альтернативное название «Жажды нищего») объект учреждает себя как субъективная повествовательная инстанция. После того как аукториальный голос рассказчика оказался трансцендирован в рассказ от первого лица, автореференциальное саморазоблачение рассказчика завершается вопросом о причине собственного существования: «Почему я еще цел и не уничтожен мыслью?» – и дает на это ответ: «Это было единственной тайной мира, другие давно сгорели в борьбе с сознанием»[172].

вернуться

165

Платонов А. Жажда нищего (Видение истории) // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 1. C. 166.

вернуться

166

Пропп В. Исторические корни. C. 22.

вернуться

167

Бахтин М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике // Бахтин М. Собрание сочинений. Т. 3. М.: Языки славкянской культуры, 2012. C. 401.

вернуться

168

Платонов А. Жажда нищего. C. 166.

вернуться

169

Характерно, что Бахтин подчеркивает невозможность отделить «духовную величину» от «физической величины» в поэтике народного художественного творчества, когда формулирует в «Формах времени…» свой скепсис по отношению к «исторической инверсии», которой и противостоит «чистый» фольклор: «Большой человек был и физически большим человеком. <…> Совершенно чуждо фольклору всякое нарочитое противопоставление идеальной значительности физическим размерам». – Бахтин М. Формы времени и хронотопа. C. 403.

вернуться

170

Платонов А. Жажда нищего. C. 167.

вернуться

171

На увлечение Платонова философией Шопенгауэра, которого Платонов незадолго до окончания школы объявил своим любимым философом, указывает Ласунский, ссылаясь также на возможность знания Платоновым философии Канта. – Ласунский О. Житель родного города. C. 51, 136. Расстановка фигур в платоновской философской притче «Жажда нищего» могла быть поэтому инспирирована шопенгауэровской критикой кантовской философии, с которой начинается «Мир как воля и представление» (1844). См.: Schopenhauer A. Die Welt als Wille und Vorstellung // Schopenhauer A. Sämtliche Werke. Bd. 2. Wiesbaden: Brockhaus, 1988. S. 13–14.

вернуться

172

Платонов А. Жажда нищего. C. 167.