Формально Платонова философия схожа с этими таинствами уже в силу своей предназначенности для узкого круга избранных, о чем он говорит в VII письме, полемизируя с каким-то посланием Дионисия II: "Вот что вообще я хочу сказать обо всех, кто уже написал или собирается писать и кто заявляет, что они знают, над чем я работаю, так как либо были моими слушателями, либо услыхали об этом от других, либо, наконец, дошли до этого сами: по моему убеждению, они в этом деле ничего не смыслят. У меня самого по этим вопросам нет никакой записи и никогда не будет. Это не может быть выражено в словах, как остальные науки; только если кто постоянно занимается этим делом и слил с ним всю свою жизнь, у него внезапно, как свет, засиявший от искры огня, возникает в душе это сознание и само себя там питает. И вот что еще я знаю: написанное и сказанное было бы наилучшим образом сказано мной; но я знаю также, что написанное плохо причинило бы мне сильнейшее огорчение. Если бы мне показалось, что следует написать или сказать это в понятной для многих форме, что более прекрасного могло быть сделано в моей жизни, чем принести столь великую пользу людям, раскрыв всем в письменном виде сущность вещей? Но я думаю, что подобная попытка не явилась бы благом для людей, исключая очень немногих, которые и сами при малейшем указании способны все это найти; что же касается остальных, то одних это совсем неуместно преисполнило бы несправедливым презрением [к философии], а других — высокой, но пустой надеждой, что они научились чему-то важному"{1} (341 с — е).
Для людей же, которые не подвергают себя столь суровому философскому воспитанию, говорит Платон, мистерии и их учение о загробном суде суть надежные провожатые души. Так, он советует сицилийским друзьям: "Воистину надлежит следовать древнему и священному учению, согласно которому душа наша бессмертна и, кроме того, после освобождения своего от тела подлежит суду и величайшей каре и воздаянию. Поэтому надо считать, что гораздо меньшее зло — претерпевать великие обиды и несправедливости, чем их причинять" (VII, 335 а). Этот пафос пронизывает все труды Платона от "Апологии Сократа" до "Законов". Во второй речи "Апологии" Сократ ближе к концу объясняет, почему он не считает смерть худшим из зол: "…если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и если правду говорят, будто бы там все умершие: то есть ли что-нибудь лучше этого, о мужи судьи? В самом деле, если прибудешь в Аид, освободившись вот от этих так называемых судей, и найдешь там судей настоящих, тех, что, говорят, судят в Аиде, <…> — разве это будет плохое переселение? А чего бы не дал всякий из вас за то, чтобы быть с Орфеем, Мусеем, Гесиодом, Гомером! Что меня касается, то я желаю умереть много раз, если все это правда; для кого другого, а для меня было бы удивительно вести там беседы <…>. И наконец, самое главное — это проводить время в том, чтобы распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, а именно, кто из них мудр <…> было бы несказанным блаженством"{2} (40 е-41 с).
В позднем диалоге "Филеб" (62 с) Сократ говорит: "Ты, видно, хочешь, чтобы я, как толкаемый и теснимый толпой привратник, уступил и, распахнув ворота, позволил всем [привязанным к материальному. — Д.Л.] знаниям вливаться в них и чистому перемешиваться с недостаточно чистым?"{3} — Нет! Самое главное здесь Первая наука о принципах (едином, многом, части, целом и прочая), методы логики и так далее, и не просто знание их, а постоянное в них упражнение! Ворота к серьезным размышлениям, пишет Платон в "Государстве", нуждаются в суровом страже, "иначе нас справедливо высмеяли бы за то, что мы занимаемся пустыми пожеланиями. <…> виновниками нерасположения большинства к философии бывают те посторонние лица, которые шумной ватагой вторгаются куда не следует, поносят людей, проявляя к ним враждебность, и все время позволяют себе личные выпады"{4} (499 с-500 b).
В соответствии с этим Платон вкладывает в уста своего учителя Сократа иронический ответ на опрометчивые суждения собеседника: "Счастливец ты, Калликл, что посвящен в Великие таинства прежде Малых: я-то думал, это не дозволено"{5} ("Горгий", 497 с). А в "Пире" (210 а) жрица-пророчица Диотима из аркадской Мантинеи, где празднуются мистерии, схожие с Элевсинскими[5], говорит: "Во все эти таинства любви можно, пожалуй, посвятить и тебя, Сократ. Что же касается тех высших и сокровеннейших, ради которых первые, если разобраться, и существуют на свете, то я не знаю, способен ли ты проникнуть в них{6}". Вскоре же после рассказа о Диотиме явился Алкивиад, незваный и весьма хмельной, тот самый Алкивиад, что в 415 году до Р.Х. вместе с приятелями в ночной пьяной дерзости, облачившись в пурпур, "выплясал", то бишь передразнил Элевсинские мистерии.