Она вздохнула. Ганка ни с того ни сего подумала, что их матуся когда-то была красавица.
– Ты, Ганка, поостереглась бы. Все мы живем рядом с лесом, так что ты мне голову не задуришь… с лесными жителями хорошо играть. Но кровь у них дурная. И они бегают за нашими девками потому, что своих у них нет.
– Мамо…
– А потом что будешь делать? Совьешь гнездышко из травы и сунешь туда эльфенка? Федора померла, Ганка, кому еще подкинешь?
Ганка таращилась на мать, а та все сплетала и расплетала пальцы.
– Я, мамо, в лес не для того бегала, – сказала она наконец, – мне сон приснился. Приснилось, Роман в кучу упал. Я и побежала. Сказать ему, чтобы поостерегся.
Мать выпрямилась, напряженно вытянула высокую сухую шею.
– Да ты чего?
Ганка теперь и сама верила, что сон приснился ей, а не эльфенку.
– А он сказал, беги отсюда, коза, – Ганка всхлипнула и почесала нос о плечо.
– Как сглазили тебя, – шепотом сказала мать. – Неуж не знаешь: нельзя такого жигалям говорить. И если боишься – нельзя. И если снится – нельзя. У жигаля с удачей свой договор, нельзя его под руку толкать. Роман, ох, Роман!
– Я ж люблю Романа, мамо, – Ганка склонила беспутную голову, – я ж хотела как лучше…
– Как лучше она хотела, – мать встала и, морщась и растирая поясницу, наклонилась, чтобы подхватить подойник, – это все лесные чары… они-то глаза и отводят… таким дурехам, как ты.
– Мамо, а правда, что у них своих девок нет? – не удержалась Ганка.
– Нет или есть, а только никто их не видел, – сказала мать и пожала плечами, – никогда. Этих видят, ну, нечасто, бывает… А девок их – нет, ни разу. Может, прячутся они…
– А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…
– Может, и с вилиями, – легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.
Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущих друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатых двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.
Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.
– Роман? – спросила мать тихо и безнадежно.
Батя сплюнул черным, должно, в горло ему набилась сажа.
И лицо у него было черное, а глаза красные.
– Провалился в кабан, – сказал он хрипло.
– Хоть есть что домой нести, – у матери искривились губы, словно она улыбалась…
– Живой он, мать, – сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, – успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…
Мать, наконец, заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману – тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.
– Роман, – она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.
Роман повернул на бок голову – ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу и оттого глаза казались голые…
– Ну что, коза, – вытолкнул Роман из черного рта – накликала?
– Матуся дала мне по уху, – сказала Ганка, – а Роман отворачивается к стене и молчит. А батя с Митро говорят, чтобы я больше не ходила к ним. Потому что я глазливая. И теперь им Василь еду носит, хотя он маленький еще. А отец Маркиан как меня видит, плюется. Тьху, говорит, на тебя, блудодейка.
На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было – хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась – и на речке, и на выгоне… И уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут – выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась – вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе, как ни в чем не бывало.
– А я знал, что ты придешь, – венок у него был из дубовых листьев, и листья эти отличали червонным золотом. Еще в венок были вплетены гроздья рябины. Красиво. – Во сне видел.
– А зачем я пришла, не знаешь? – спросила она сурово. – Я пришла, чтобы сказать, что нам нельзя больше видеться. И не бегай за мной!
– Разве я бегаю? – таращит свои зеленые глаза эльфенок. – Это ты за мной бегаешь!
– Я? Бегаю? – Ганка аж задохнулась от возмущения. – Ах ты, нечисть лесная! Да я… Да я ненавижу тебя! Ты мне всю жизнь испортил!
– Ганка, Ганка, я ж не хотел ничего плохого, – эльфенок, чтобы угодить ей, надел портки, и теперь сидел на их коряжке, смешно ерзая, потому что портки с непривычки ему мешали. – Разве я тебя чем обидел, Ганка? Мы же… даже не лежали вместе.
– Знаю, а только… нельзя нам больше видеться. Вот, последний раз пришла я на тебя посмотреть.
Она протянула руку и дотронулась до его щеки, гладкой, горячей и нежной, точно раковина-перловица.
– Как же я, Ганка? – зеленые глаза эльфенка наполнились слезами, стали похожи на маленькие болотца. В зелени и синеве плавали золотистые пятнышки – Ганка всегда дивилась, как это у него глаза могут быть такими разными; каждый миг – разные. Ах, как ноет ее бедное сердце – эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!
– Что же я совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.
Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.
– У тебя ж Федора есть, – сказала она ехидно, – она хоть и мертвая, а поговорить любит.
– Федора больше не приходит, Ганка, – эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал – босой ногой же… – я ей сказал, чтобы больше не приходила.
– Это еще почему? – Ганка сняла чоботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.
– Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос и мне пора искать своих.
Федора хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.
– Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.
– Со мной нельзя, – сердито сказала Ганка, – и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.
Короткий нос эльфенка сморщился и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.
– Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них.
И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.
– Ты что, совсем дурень? – сердито спросила Ганка.
Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно – дурень и есть!