— Элиас, дитя мое, что с тобой? Ты не заболел?
Элиас остановился у ворот, обернулся, и резкие слова против Фарре и Магдалины, которая позволяла ему все время сидеть у постели Берте, уже были готовы сорваться с его губ, но он увидел лицо своей матери, такое бледное и встревоженное, и пробормотал только:
— Нет, я здоров, — и ушел.
«Что он сказал? Я не расслышала, — произнесла про себя тетушка Аннедда. — Он тоже заболел? Что с ним? Помоги нам, Святой Франциск!»
С того дня Элиас жил словно в наваждении. Как только он оказывался свободен, он почти бессознательно шел домой. Еще не доходя до тропинки, ведущей к дому, он чувствовал, что Фарре на своем месте. И все же надежда на обратное не покидала его. Но он входил в комнату, а ненавистный Фарре все так же сидел там.
Постепенно Элиасом овладело нечто вроде навязчивой идеи. Он шел домой с желанием склониться над ребенком, поцеловать его, обнять его, излить в словах всю свою нежность; Элиасу казалось, что силы его любви будет достаточно, чтобы Берте выздоровел; однако как только он видел Фарре, он не мог ничего сделать и замирал на месте; Элиас не осмеливался даже положить ладонь на лоб умирающего малыша, в то время как душу его терзала боль, а внутри все кипело от бешенства.
Вечером седьмого с начала болезни дня тетушка Аннедда, плача, вышла навстречу Элиасу.
— Он не переживет эту ночь, — пробормотала она.
— Мама, Фарре все еще там?
— Нет, он ушел.
Элиас бросился в комнату, потеснил Магдалину, тихо плакавшую у постели ребенка, и тревожно склонился над Берте. Ребенок умирал: его маленькое личико, еще милое и круглое, уже осунулось и было бледно; мучительные страдания уже наложили на него свою печать. Казалось, что это лицо умирающего старичка.
Элиас не осмелился прикоснуться к малышу или даже поцеловать его, он словно остолбенел. Сидя у тела своего брата, он также видел смерть, а сейчас он заметил, что до сих пор ему казалось невозможным, что Берте умрет. А Берте умирал. Почему? Как? Конец всему, всем чувствам? Тогда откуда эта ненависть к Фарре? Откуда страдания?
«Сын мой, сынок, — простонал про себя Элиас, — ты умираешь, а я даже не любил тебя как должно; вместо любви, вместо того, чтобы лечить тебя и вырвать из когтей смерти, я предался пустой злобе, пустой ревности… А теперь конец всему, времени больше нет, нет времени ни на что…»
Им овладело непреодолимое желание заключить ребенка в объятия, унести его прочь и спасти. Как? Он не знал как, но ему казалось, что достаточно будет, склонившись над малышом, лишь сжать его в объятиях, и смерть отступит. В этот момент вошел Фарре и медленно приблизился к кровати. Элиас услышал его тяжелые шаги, его одышку и невольно отступил в сторону.
Фарре снова занял свое место. Элиас вновь ощутил, как между ним и душой ребенка, покидавшей этот мир, опять возникла непреодолимая преграда. Элиас встал в глубине комнаты, около окна, и сумрачный зеленый блеск появился в его глазах. Сумбурные мысли теснились у него в голове:
«Почему он здесь? Почему он оттеснил меня? Он загнал и измотал меня. По какому праву? Это мой или его ребенок? Ребенок мой, мой, а не его! Сейчас я подойду и надаю ему пощечин, этому толстяку, я выгоню его отсюда, потому что здесь должно находиться мне, а не ему. Сейчас, сейчас он получит по физиономии, я убью его: я хочу напиться его крови, потому что я ненавижу его, он отнял у меня все, все, все; потому что, когда он здесь, я прихожу и желаю смерти моему ребенку».
Однако Элиас несколько минут не двигался с места. Потом он вошел в кухню и сказал матери:
— Я скоро вернусь, — и стремительно ушел прочь. Когда он вошел в свою келью, то словно очнулся от сна; он снова вспомнил о своей жизни, о своем положении и о своем долге. Он преклонил колена и начал молиться Богу, прося прощение за то, что наговорил не помня себя.
«Прости меня, Господи, прости меня ради жизни вечной, ибо в этой жизни нет мне прощения. Не будет мне покоя, я обречен на муки, но любое наказание будет малым для меня. Да, Господи, пусть мои страдания будут по грехам моим, но дай мне силы исполнить долг мой, исторгни из моего сердца все суетные страсти. Я же обещаю, что поборю себя: будет ребенок жив или умрет, я буду навещать его как можно реже. Но мой ли это ребенок? Нет. На этой земле у меня ничего недолжно быть: ни детей, ни родственников, ни благ, ни страстей. Я должен быть один, один пред тобой, Господи, Отче наш великий и милосердный».
Однако вскоре его спешно известили, чтобы он шел домой; и он побежал, лицо его было бледно и сердце тревожно билось в груди. Была ночь, одна из тех безмолвных осенних ночей, когда все вокруг покрыто туманной дымкой; окруженная огромным бледно-золотым нимбом луна медленно плыла в прозрачном тумане; глубокое безмолвие, таинственное и печальное спокойствие царили кругом, и в воздухе ощущалось присутствие чего-то загадочного.