Но вместо этого он так и не сдвинулся с места. Влажное и свежее дуновение ветерка продолжало доносить из темноты звон колокольчиков пасущихся овец, и казалось, они то где-то совсем близко, то, наоборот, далеко. Элиас устал, голова налилась тяжестью, он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой — или ему это так казалось. Перед его внутренним взором замаячили смутные видения. Ему представились овчарня, овечий выгон, покрытый густой травой; то здесь, то там среди зеленой травы выгона мелькали овцы, отягощенные длинной шерстью, но у этих овец были человеческие лица — лица его товарищей по несчастью. Элиасу было невыразимо тягостно на душе. Может быть, выпитое вино бродило у него в крови, отчего его слегка лихорадило. Он отчетливо помнил все события прошедшего дня, но у него было такое ощущение, что все это ему приснилось, что он все еще томится в тех местах, и эта мысль причиняла ему глухую боль.
Фантастические образы сна колыхались, удалялись прочь, исчезали. Теперь ему мерещилось, что эти странные овцы с человеческими лицами перескакивают через преграду, отделявшую одно угодье от другого; он, с трудом поспевая вслед за ними, тоже перемахнул через нее и попал в соседнее урочище, в чащу высоких пробковых дубов с зеленой-зеленой кроной. По подлеску медленно, почти царственно вышагивал высокий, державшийся неестественно прямо здоровенный мужик с рыжевато-седой бородой, прямо-таки великан. Элиас его тотчас узнал: это был мужик из Оруне, мудрый дикарь, который охранял огромное урочище одного помещика из Нуоро, чтобы никто обманом не добывал здесь кору пробкового дерева. Элиас с детства знал этого великана, который никогда не смеялся и, может быть, поэтому слыл в некотором роде за мудреца. Имя его было Мартину Монне, но все его прозывали сильваном, ибо, по его словам, с тех пор как он вырос, он ни разу не ночевал у себя в деревне, а только в лесу.
— Куда направляешься? — спросил он у Элиаса.
— Да вот, гонюсь за этими шалыми овцами. Но как же я устал, сильван мой! Мочи моей уж больше нет, я так слаб и измучен, что ни на что больше не гожусь.
— Если хочешь легкой жизни, иди в священники! — изрек дядюшка Мартину своим зычным голосом.
— Да, да, я не раз об этом думал в тех местах! — прокричал Элиас. Он вздрогнул, очнулся, и его прошиб озноб.
— Я все-таки здесь заснул, — подумал он, поднимаясь с земли. — Как бы мне в самом деле не простыть!
Элиас вошел, слегка покачиваясь, на кухню: отец и братья спали непробудным сном на циновках, на камне очага горел специально оставленный ночник. Элиасу — такому бледненькому, такому слабенькому — постелили в спаленке на первом этаже. Он взял ночник, прошел через помещение, где на широких столах лежало много желтого и маслянистого сыра, издававшего неприятный запах, и вошел в спаленку.
Он разделся, лег и потушил ночник. Спину ломило, голова была тяжелая, и все равно ему никак не удавалось заснуть. Вновь он впал в беспокойную полудрему, полную смутную видений. Снова ему пригрезился семейный выгон, трапа, обросшие пожелтевшей спутанной шерстью овцы, зеленая кромка рядом стоящего леса. Дядюшка Мартину был еще здесь, но теперь стоял рядом с изгородью — высокий, неестественно прямой, грязный и все-таки внушительный.
Элиас тоже стоял рядом с изгородью, но со своей стороны угодья, и рассказывал ему много из того, что случилось с ним в тех местах. И поведал ему, в частности:
— Нас постоянно водили в церковь, мы часто исповедовались и причащались. Да, там действительно ощущаешь себя христианином. Капеллан был святым человеком. Я ему как-то сказал на исповеди, что проучился до второго класса гимназии, потом стал пастухом, но много раз жалел о том, что не продолжил учебу. Тогда он мне подарил книгу, в которой с одной стороны написано по-латыни, с другой — по-итальянски, книгу для чтения на Страстную седмицу. Я перечитал ее раз сто, да что там сто? более тысячи раз, я и сюда привез эту книгу. Я могу ее читать как по-латыни, так и по-итальянски.