Выбрать главу

― Ужасный человек! Сгинь же, сгинь! Прочь! Нет, разве ты человек, ты сам дьявол, влекущий меня в бездну вечной погибели… Сгинь, супостат, убирайся!

― Несчастный подслеповатый дурачок, разве я тот, кто норовит наложить на тебя вечные железные оковы ― отвлечь тебя от святого твоего призвания, возложенного на тебя вечным Промыслом!.. Медардус!.. Жалкий, подслеповатый дурачок! Я всегда являлся тебе устрашающим, ужасающим образом, когда ты в шаловливом любопытстве наклонялся над ямой вечного проклятия. Я удерживал тебя, а тебе и невдомек! Поднимись же, не бойся меня!

Монах не просто говорил, а как бы причитал, надрывая душу глубокой глухой жалобой; его взор, так страшивший меня дотоле, смягчился и потеплел, даже лик его утратил свой жесткий чекан. Неописуемое томление пронизало меня изнутри; глашатаем вечного Промысла, утешителем, возносящим меня из беспросветной бездны отчаянья, предстал теперь передо мною живописец, мой прежний неумолимый гонитель.

Я встал с моей соломы, подступил к нему вплотную, нет, это не был фантом; и на ощупь его одежда оставалась одеждой. Я невольно опустился на колени; он коснулся моего темени, как бы благословляя меня. И во мне затеплились милые светлокрасочные картины.

Ах, то был священный лес, да, то было место, где мне, младенцу, паломник, одетый не по-нашему, явил дивное дитя. Меня влекло дальше, в церковь, она тоже виднелась прямо передо мной. «Туда, туда, ― что-то говорило мне, ― исповедуйся, покайся, и твои тяжкие грехи отпустятся тебе». Но я был скован; я не узнавал, не ощущал себя самого. Тогда глухо рекла некая пустота:

― Задумано ― сделано!

Грез как не бывало, это были слова живописца.

― Так это был ты, непостижимый, тогда в то несчастное утро в монастырской церкви в Б.? в имперском городе? и ныне здесь?

― Постой, ― прервал меня живописец, ― да, я всегда сопутствовал тебе, пытаясь отвести от тебя погибель и позор, но ты был непроницаем для моих внушений. Ты же избранник, ты должен осуществить свое призвание, только в этом твое спасение.

― Ах! ― вскричал я, полный отчаянья, ― почему ты не помешал мне, когда я преступно, святотатственно поднял руку на того юношу?

― То было выше моих сил, ― проронил живописец. ― Вопросы излишни. Лишь греховная опрометчивость перечит Вечной Воле! Медардус! Ты узришь свое предназначенье… завтра!

Я содрогнулся в ледяном поту, полагая, что вполне понял живописца. Он предвидел мое самоубийство и благословлял меня. Пошатываясь, художник тихо двинулся к двери.

― Когда, когда же мы снова свидимся?

― Когда свершится! ― вскричал он, обернувшись ко мне, и его торжественный, звучный голос гулко разнесся под сводами.

― Итак, завтра?

Дверь тихо двинулась на своих петлях, и живописец скрылся.

Едва рассвело, пришел тюремщик со своими подручными, и они сняли цепи с моих израненных рук и ног. Мне дали понять, что скоро допрос. Погруженный в себя, усвоив мысль о близкой смерти, шел я в судебный зал; я уже обдумал свое чистосердечное признание и приготовился все поведать следователю вкратце, ничего не опуская и не замалчивая. Следователь поспешно шагнул ко мне навстречу; наверное, вид мой был ужасен, так как, увидев меня, он сразу стал улыбаться, и на лице его проступило глубокое сострадание. Он сжал обе мои руки и усадил меня в свое кресло. Затем, не спуская с меня глаз, он сказал медленно, торжественно чеканя каждый звук:

― Господин фон Крчинский! У меня для вас хорошая новость! Вы свободны! Князь распорядился прекратить следствие. Вы невероятно похожи на другого человека, настолько похожи, что вас по недоразумению приняли за этого человека. Ваша невиновность не вызывает ни малейших сомнений, право, никаких сомнений… вы свободны!

Все засвистело, зажужжало, закружилось вокруг меня. В моих глазах следователь вспыхнул и рассыпался по крайней мере сотнею искр, причем каждая искра была его двойником, однако туман сгустился, и все исчезло в непроглядной тьме.

Наконец я почувствовал, что мне растирают лоб спиртом; так, не без посторонней помощи, удалось мне преодолеть обморочное состояние, в которое я погрузился. Следователь зачитал мне краткий протокол, согласно коему меня ставили в известность о том, что мое дело прекращается и я подлежу освобождению из тюрьмы. Я молча подписал его, так как все еще не мог говорить. Неописуемое чувство, уничижавшее меня в глубине души, не позволяло мне обрадоваться. Теперь, когда взгляд следователя трогал мне сердце сострадательной добротой, когда я видел, что в мою невиновность верят и желают моего освобождения, я чувствовал: пришло время по доброй воле перечислить мои гнусные преступления и всадить себе в сердце нож.

Я заговорил бы, однако следователь явно тяготился моим присутствием. Я шел уже к двери, когда следователь поспешил следом за мной, чтобы тихо сказать:

― Теперь уже с вами говорит не следователь; с первого мгновения, как только я увидел вас, вы меня заинтересовали в высшей степени. Хотя, согласитесь, все улики были против вас, все во мне противилось тому, что вы тот мерзкий вероломный монах, сколько бы вас ни подозревали в тождестве с ним. Теперь я могу сказать вам… Это останется между нами… Никакой вы не поляк… И вовсе не в Квечичеве вы родились. И ваше имя не Леонард фон Крчинский.

― Разумеется, ― не колеблясь, ответил я.

― И вы, действительно, не священник? ― продолжал следователь и опустил глаза, вероятно, потому, что не хотел оказывать на меня давления профессиональной проницательностью. Во мне все всколыхнулось.

― Послушайте! ― вырвалось у меня.

― Ни слова! ― прервал меня следователь. ― Я вижу, что не ошибался и не ошибаюсь в моих выводах. Тут загадка на загадке; таинственная игра судьбы сплела вашу жизнь с жизнью некоторых знатных, быть может, коронованных особ, имеющих отношение к нашему двору. В мои обязанности не входит расследование подобных дел, и я счел бы непозволительной нескромностью злоупотребить вашей откровенностью касательно вашей личности и ваших, по-видимому, необычных отношений с другими людьми. Однако, положа руку на сердце, не предпочли бы вы отбыть отсюда подобру-поздорову, ради вашего же собственного спокойствия? После всех этих неурядиц, боюсь, вам самому будет здесь не по себе.

Я слушал следователя, а мрачные тени, тяготившие мою душу, стремительно улетучивались. Жизнь снова покорялась мне, и вкус к ней снова пламенно трепетал во всех моих фибрах. Аврелия! Она снова пришла мне на ум, и мне отбыть отсюда, от нее? С глубоким вздохом вырвалось у меня:

― А она?

Следователь глянул на меня в глубоком изумлении, потом быстро сказал:

― Ах! теперь мне, кажется, все ясно! Да хранит вас Небо, господин Леонард, от души желаю, чтобы оказалось обманчивым дурное предчувствие, с такой отчетливостью охватившее меня именно сейчас.

Но в моей душе все уже приняло иной распорядок. Раскаянья как не бывало; напротив, святотатственная наглость снова заговорила во мне и прозвучала в притворной небрежности моего вопроса к следователю:

― А вы не верите в мою невиновность?

― Не взыщите, сударь, ― веско ответил следователь, ― во что я верю, в то я верю и предпочитаю не говорить об этом вслух. Чувство мне кое-что подсказывает, но это не аргумент. Вопрос исчерпан; по всем правилам установлено, что вы не имеете ничего общего с монахом Медардусом, так как сам этот Медардус здесь налицо; его опознал тот же отец Кирилл, прежде введенный в заблуждение вашей внешностью; действительно, сходство полное и точное, но на этот раз подозреваемый сам признает, что он беглый капуцин. Таким образом, все совершилось своим чередом, и тем более я просто обязан верить в вашу невиновность.

В это время за следователем зашел приказный, прервав разговор как раз тогда, когда он начал стеснять меня.

Я отправился в мою квартиру и нашел там весь мой скарб на прежнем месте. Мои бумаги, очевидно, были конфискованы и снова возвращены; в запечатанном пакете они лежали у меня на письменном столе; отсутствовали только бумажник Викторина, кольцо Евфимии и веревочный пояс капуцина, так что мои тюремные предположения оказались основательными. Немного погодя ко мне пришел княжеский слуга; он преподнес мне письмецо князя, писанное его собственной рукой, и в придачу золотую табакерку, усеянную драгоценными камнями.