Выбрать главу

Женщины преклоняют подле меня колени, чтобы омочить белые платки кровью из моей раны. Вот одна из них узрела крестообразную метку на моей шее и громко вопиет: «Он мученик, он святой, он мечен Господом, взгляните на его шею!» Тут уже все повергаются на колени. Блажен тот, кто притронется к телу святого или хотя бы к его облачению.

А вот и носилки; на них водружено тело, усыпанное цветами; триумфальное шествие юношей переносит мои останки в собор Святого Петра.

Так моя фантазия рисовала живыми красками картину моего будущего прославления, и, забыв о происках злого духа, другим способом подстрекающего во мне греховную гордость, я укрепился в решении не покидать Рима, даже если исцелюсь окончательно, а, напротив, приняться за прежнее и сподобиться мученического венца или высокого церковного сана, если папа вознесет меня над моими врагами.

Моя могучая жизнестойкая натура совладала, наконец, с невыносимым страданием и с вторжением адского настоя, проникшего извне, чтобы разлагать мою душу. Лекарь предрекал мне скорое исцеление, и, действительно, лишь в минутном умопомрачении, предшествующем засыпанию, меня иногда лихорадило, знобило или бросало в жар. Именно в такие минуты, когда меня особенно прельщала картина моего будущего мученичества, я снова увидел себя, пронзенного кинжалом. Но это произошло в моем тогдашнем видении не на Испанской площади, и лежал я, распростертый, не среди толпы, требующей моей канонизации, нет, я валялся одинокий в одной из аллей монастырского парка в Б. Вместо крови из моей зияющей раны сочилось что-то мерзкое, бесцветное, и некий голос рек: «Такова ли кровь мученика? Но эту грязную жижу я процежу, окрашу, и она загорится пламенем, которое затмит денницу!» Я рек это, но мое «я» как бы оторвалось от меня мертвого, и я заметил, что я лишь бесплотный помысел моего «я», и я уже был не «я», а багрянец, плавающий в эфире; я воспарил к светящимся горным вершинам, я устремился в родную твердыню через врата золотых утренних облаков, но молнии переплелись под сводом небес, подобно змеям, пламенеющим в огне, и промозглым тусклым туманом начал я снижаться над землею. «Я ― я, ― говорил мой помысел, ― я цвет ваших цветов ― цвет вашей крови ― кровь и цветы ― ваше брачное убранство ― я вам его дарую!»

Когда я достаточно снизился, я увидел тот же труп; у него в груди зияла рана, из которой потоками хлестала та же грязная вода. Мой дух должен был превратить воду в кровь, но грязь осталась грязью, а труп встал, выпрямился, впился в меня своими впалыми, жуткими глазами и завыл, как северный ветер в глубоком ущелье: «Дурий, незрячий помысел, денница вовсе не состязается с пламенем, денница ― огненное крещение багрянцем, который ты пытаешься отравить».

Труп снова повалился на землю, цветы на лугу опустили увядшие венчики; люди, похожие на бледные призраки, попадали, и тысячеголосая безутешная скорбь разнеслась по воздуху: «Господи, Господи, неужели бремя наших грехов столь непомерно, что Ты позволишь супостату умертвить искупительную жертву нашей крови?» Жалоба нарастала, как волна бушующего моря!

Помысел разбился бы о могучий звук этой безутешной скорби, но как будто электрический удар потряс меня, и сна как не бывало. Колокол на монастырской башне пробил полночь; ослепительный свет из окон церкви ворвался в мою келью. «Мертвые встали из гробов и служат всенощную», ― сказало что-то во мне, и я начал молиться. Тут послышался тихий стук. Я подумал, что какой-нибудь монах стучится в мою келью, но тут же меня охватил ужас; я узнал зловещее хихиканье и смешки моего чудовищного двойника: «Братец мой… Братец мой… я здесь… я здесь… Рана не зажила… не зажила… кровь красна… кровь красна… Мы вдвоем, братец Медардус, мы вдвоем!»

Я бы вскочил с постели, но ледяное одеяло ужаса придавило меня; и когда я пробовал двинуться, судорога раздирала мои мускулы. Мне осталась только мысль, и она была пламенной молитвой: да избавлюсь я от лютой нечисти, рвущейся ко мне через врата преисподней. Я молился про себя и своими ушами слышал мою немую молитву, и она торжествовала над постукиваньем, хихиканьем и зловещим лепетом жуткого двойника, и, наконец, осталось только непостижимое жужжанье, как будто южный ветер пробудил полчища ненасытных насекомых, ядовитыми хоботками истребляющих свежие всходы. А потом жужжанье снова оказалось безутешной жалобой человечества, и моя душа спросила: «Не пророческое ли это видение, исцеляющее, заживляющее твою кровавую рану?» В это мгновение пурпурный пламень вечерней зари хлынул сквозь тусклый, промозглый туман, и в тумане возвысился образ. То был Христос; каждая его рана уронила на землю капельку крови, и земле был возвращен багрянец, и жалоба человечества превратилась в торжествующее песнопение, потому что багрянец был милостью Божьей, изливающейся на всех и каждого. Только кровь Медардуса все еще сочилась, бесцветная, из его раны, и он пламенно молился: «Или на всей земле мне одному нет спасения от вечной казни проклятых?» Тогда в кустах что-то двинулось; роза, обагренная небесным пламенем, приподняла головку и подарила Медардусу ангельски нежную улыбку, и сладчайшее благоуханье овеяло его, и благоуханье было чудотворным излучением чистейшего весеннего эфира. «Нет, не огонь восторжествовал; огонь с денницей не состязается; огонь ― слово, просвещающее грешных». Не роза ли изрекла эти слова, но роза была не роза, а ненаглядная дева.

Вся в белом, с розами в темных волосах, шествовала она мне навстречу. «Аврелия!» ― воскликнул я, возвращаясь к яви; в келье дивно пахло розами, и не грезой ли наяву должен был я счесть образ Аврелии, такой отчетливый, что я даже видел ее проникновенные очи, устремленные на меня, но потом он отвеял в утренних лучах в моей келье.

И я вновь распознал демонское стреляние и мою духовную податливость. Я поспешил в церковь и, снедаемый праведным огнем, встал на молитву перед алтарем святой Розалии.

Нет, не самобичеванья, не епитимья, налагаемые монастырским уставом, двигали мною, когда в полдень под отвесными лучами солнца я был уже в нескольких часах пути от Рима. Не только последний наказ Кирилла, но и сокровенная неодолимая тоска по родине вела меня тою же стезею, по которой прежде я направлялся в Рим. Сам того не желая, стремясь бежать от моего призвания, избрал я кратчайший путь к цели, означенной для меня приором Леонардусом.

Я избрал окольный путь, не приблизившись к резиденции князя, не потому, что я боялся нового разоблачения и уголовного суда, нет, как я мог без невыносимых угрызений вновь посетить место, где, кощунственно искажая свое внутреннее существо, смел я алкать земного счастья, отвергнутого мною, когда я посвятил себя Богу, ах, где я, изменив духу чистейшей любви, счел светоносным зенитом жизни, сочетающим естественное и сверхъестественное в нерасторжимом излучении, мгновенный чувственный экстаз торжествующего животного, где бурный расцвет жизни, подкрепленный своим же собственным изобильным роскошеством, представился мне стихией, которая не может не восставать яростно против тяги к Небесному, а самое эту тягу я дерзнул признать про себя противоестественным самоотречением!

Да только ли это! ― хотя я и воздвиг в своем сердце некую твердыню, неукоснительно блюдя себя и упорно, беспощадно каясь, все же я чувствовал в глубине моей души бессилие, неспособное противостоять жуткой темной власти, чьим посягательствам я был подвержен, что слишком часто и ужасно давало себя чувствовать.

Встретить Аврелию! Она, быть может, еще более прелестна и прекрасна! Вынесу ли я эту встречу, не поддавшись духу зла, который вновь разгорячит мою кровь адским пламенем, чтобы она, шипя и вскипая, разлилась по моим жилам?

Аврелия и так слишком часто виделась мне, и столь же часто оживали в душе моей чувства, несомненно пагубные и лишь с превеликим трудом уничтожаемые силой моей воли. Лишь сознавая свою уязвимость, опасную для меня без пристальнеишеи бдительности, лишь чувствуя свою непригодность к битве, которой мне лучше избегать, мог я доказать самому себе неподдельность моего раскаяния и утешиться, по крайней мере, тем, что я избавился от адского духа гордости, подстрекавшего меня прежде на вызывающее соревнование с полчищами мрака.