А, может, ребенок тем и отличается от взрослого, что помнит свое божественное происхождение и любит себя так же, как любит его сама жизнь - просто за то, что он есть? Каким бы ни был.
Детский сад мне не нравился. Там обязательно нужно было спать после обеда, даже когда хотелось бегать, рисовать, разбирать игрушки, играть с ребятишками. И еще я побаивалась одну воспитательницу. Однажды она заметила, как во время «сон-часа» я лежу в кроватке с открытыми глазами. Помнится, я тогда честно призналась, что спать не хочу и попросила разрешения тихонько посидеть в общей комнате. Мне тотчас велели подняться, правила для всех одинаковы.
— Раз спать не можешь, будешь стоять у своей кровати!
И я продолжала стоять, даже когда объявили подъем и другие дети начали одеваться. И когда все уже покинули спальню, я оставалась на своем посту. Похоже, про меня просто забыли.
Честное слово, не помню, о чем думала я в то время. Может, тогда я и вовсе еще не умела думать, а просто была – жила и все. В ту детскую пору многое воспринималось иначе, само время двигалось незаметно, я не знала времени вообще, сами часы не существовали в моем детском представлении.
Это была категория из мира взрослых. Им нужно постоянно думать о времени, успевать, спешить куда-то. Я же не чувствовала за собой никакой вины, ни на кого не обижалась. Я стояла у своей кровати в трусиках и маечке, глядя на ряды серых покрывал и белые горки подушек, потихонечку замерзала.
В тот день мама пришла за мной раньше обычного, сердце поторопило, не иначе. Узнав причину наказания, она крепко поругалась с воспитательницей и забрала меня домой.
* * *
Чуть ли не до первого класса я спала в деревянной детской кроватке с высокими перилами. Когда стала постарше, мне предложили переместиться на диван в соседней комнате, через стенку от родительской спальни. Прямо напротив дивана было окно, за ним виднелись кусты жимолости и серая черепичная крыша нашей новой бани.
Ночью ветки настойчиво царапали подоконник, а при сильном ветре неистово хлестали в стекло. И стоило мне прикрыть глаза, как сами собой представлялись жуткие картины: кто-то большой, темный и злобный подкрадывается к моему диванчику. Тогда я изо всех сил таращилась во мрак, чтобы этот ужасный Некто не застал врасплох. Во сне я стала разговаривать и даже кричать.
А еще начала «лунатить» - как-то зимней ночью меня полуодетую вернули с крыльца дома, причем утром я даже не помнила о своих похождениях. С вечера со мной стали ложиться по очереди мама или отец. Они ждали, пока я усну, а потом уходили к себе. Вскоре такие миграции родителям надоели, а я уже привыкла оставаться на ночь у бабушки.
Бабушка Нина – папина мама, жила одна в стареньком деревянном доме по соседству с нами, и мои ночевки были ей только в радость. Теперь я спокойно спала на отдельной кровати в горнице у круглой печки. Обитая железными листами и выкрашенная «серебрянкой», печка столбом упиралась в потолок, распространяя благодатное тепло на всю комнату.
В «красном» углу горницы висел радиоприемник, позднее бабушка поместила туда же иконы. А в прихожей над зеркалом располагался календарь. Помню, один год на нем было изображение скульптора Мухиной, потом ее сменил Пастернак. Я тогда не знала еще, кто такой Борис Пастернак, но вскоре догадалась, что он писал стихи.
Под суровым лицом на портрете сквозь темный фон проступали красные строки: «Быть знаменитым некрасиво, не это поднимает ввысь...». Дальше по задумке художника шрифт становился совсем мелким, и я не могла прочесть, а ниже буквы опять «вырастали» и появлялись слова: «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех...».
Тогда я еще не знала, что через двадцать лет выучу стихотворение наизусть и наступит время, когда именно эти строки буду повторять как заклинание - мантру, спасаясь от невеселых дум о судьбе своих рукописей. «Цель творчества - самоотдача, а не шумиха, не успех, позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех...»
Но особенно мне запомнился календарь самодельный. Я вырезала из журнала «Огонек» цветные картинки с репродукциями Александра Исачева, а папа нарисовал колонки месяцев. Зимними вечерами того года, кажется, это был тысяча девятьсот девяносто третий, я подолгу рассматривала получившийся коллаж.
Верхняя картина называлась «Натюрморт». Особенно привлекало меня отражение женского лица в ореоле изящной оправы зеркала. Еще на этой картине были изображены сочные фрукты, между которыми извивалась гадюка. От глянцевого рисунка веяло тайной и волшебством. Я подолгу смотрела на календарь и даже сочинила длинные стихи, назвав их, конечно, «Магия».