Чего доброго, и меня вызовут для дачи показаний. Что же мне тогда говорить?
Посоветуюсь завтра с моей невестой, когда она вернется из больницы. Что она скажет?
Но этого я так никогда и не узнал.
Попытаюсь рассказать о том, что случилось… Это ведь было уже так давно!
Городок был взволнован. Повсюду мелькали полицейские кепи с золотым галуном.
Возвращаясь вечером домой с последнего урока, я зашел под ворота переждать дождик, и тут со мной заговорил наш пастор:
— Ваша невеста у вас?
— А вот пойдемте вместе и увидим.
В кухне, на газовой конфорке, шипели на сковородке четыре котлетки.
— Дорогая! — весело крикнул я. Проходя в комнату, но сразу остановился, как вкопанный. В нос мне ударило острым запахом гелиотропа, а посреди комнаты на полу серела кучка пыли… такая маленькая… о-о, такая крохотная… под стулом же блестела закатившаяся туда пустая жестяная коробочка, в которой я принес домой щепотку порошка — показать своей невесте.
— Удивительно, как сильно пахнут эти гелиотропы, — сказал пастор, — но фрекен Хэст здесь не видно…
С этими словами он ступил своими мокрыми сапогами на маленькую кучку праха… на то, что осталось от всей той доброты и преданности, к которой я был так привязан здесь на земле.
— Ну, делать нечего, я еще успею с ней повидаться, — сказал он, уходя.
Но я уже не слышал его шагов. Я упал возле этой кучки праха, которая, как я отлично понимал, за пять минут до этого говорила, жила, дышала, ждала меня и желала мне только добра.
Я лежал на полу, плакал, ласкал прах, припадал к нему щекой, перебирал его пальцами… но он оставался холодным, безжизненным. У меня не осталось в памяти ни легкого вздоха, ни вскрика удивления, который она, может быть, испустила, когда открыла коробочку и… о, нет, нет!..
А вон там… там, на стуле… ее дождевой плащ, еще мокрый от дождя. Смоченный той дождевой тучкой, что оросила ее последний путь домой…
В складках занавесей как будто притаился ее звонкий смех… и слышите — в кухне еще жарились, шипели на огне котлетки… на огне, который она сама зажгла… шипели так оживленно, как будто она невидимкой стояла возле и переворачивала их на сковородке…
Я снял сковородку с огня, но не решился потушить газ. Этот огонек стал для меня как бы священным, как будто в нем теплилась живая душа моей исчезнувшей подруги.
Две недели я проболел; в мозгу моем пылало безумие, и я бредил порошком и газом, газом и порошком.
Я позволил вымести кучку пыли, но запретил тушить пламя газовой горелки.
Две недели пролежал я, вперив взгляд в маленькое пламя; в его тихом шипении мне чудилось последнее «прости» моей несуществовавшей подруги. Наконец, в одно прекрасное утро, моя экономная хозяйка предложила моей сиделке потушить газ, пока я сплю.
Я в тот же момент очнулся от своей дремоты, но было уже слишком поздно. Пламя погасло. Тогда я, несмотря на крики и протесты, вскочил с постели, оделся и выбежал из дома, потому что комната показалась мне вдруг такой чужой и холодной, как нора, вырытая в сырой глине.
Я бродил по городу. Он показался мне опустевшим. Бродил по окрестным лесам… и они показались мне пустынями.
Я видел на телеграфных столбах размокшие от дождя клочья моих старых афиш. И понять не мог, как это у меня когда-либо хватало охоты расклеивать их.
Дети играли. Я понять не мог, — что за охота им играть.
Учителя шли в школу. Я постичь не мог — какая им охота тащиться туда.
В моей собственной душе погас огонек, стало темно, холодно, пусто. Не было смысла, ни цели, ни планов, ни улыбки. Ни до кого в мире не было мне больше дела. Только одному человеку мог я поверить свою печаль — человеку с порошком, моему молчаливому старому визави.
К нему я и направился. Он принял меня с распростертыми объятиями… и как бы там ни было — теперь я понимал его. Каждое слово. Каждую горькую улыбку. Все стало для меня таким понятным, само собой разумеемым.
— Поедем со мной, — предложил он. — Все мои вещи уложены, все сундуки готовы.
Этого пресыщенного, разочарованного аристократа теперь не узнать было… В нем появилось что-то новое… какое- то напряжение, ожидание. Его всегда аккуратно приглаженные седые волосы торчали теперь вихрами по-стриндберговски, а прежде вечно щурившиеся глаза широко открылись и сверкали оживлением, энергией.
— Мой долгий рабочий день кончился, — заговорил он. — Я победил, могу теперь отдохнуть, и затем — мне остается лишь напрячь свои последние силы, чтобы использовать свою победу. Поедем со мной. Слышите? Мы с вами пара. Или вы только и созданы на то, чтобы сидеть тут да потеть над какой-то триумфальной аркой или бегать по городу с горшком клейстера да созывать людей на собрания, на которых умные все равно не бывают, а глупые ничего не понимают?