Чем сильнее старался я поскорее забыть вопрос игумена и вызванную им картину, тем настойчивее и живее вставала она в моем воображении. В первый раз сравнительно легко удалось мне отделаться от впечатления, которое произвела на меня сестра регента. Теперь же я вынужден был тщательно избегать встреч с нею. При одной мысли об этой девушке я чувствовал стеснение в груди и тайное волнение, которое казалось мне тем опаснее, что оно сопровождалось всегда непонятным мне сладостным томлением и вожделениями бесспорно греховного свойства. Понятно, что такое неопределенное положение не могло вечно длиться, и, наконец, в один прекрасный вечер оно разрешилось для меня ужасной душевной грозой. Случилось это так: регент любил время от времени устраивать у себя на дому, при благосклонном участии друзей и знакомых, музыкальные вечеринки. На них он всегда приглашал и меня. Однажды мой учитель устроил вечеринку, на которой, кроме его сестры, присутствовали еще другие представительницы прекрасного пола. Обстоятельство это, конечно, только усилило мучительное смущение, появлявшееся у меня при виде сестры регента. В этот вечер она была очаровательно одета и казалась мне прекраснее, чем когда-либо. Меня влекла к ней непреодолимая сила, и я постоянно вертелся около нее, жадно ловя каждый ее взгляд, каждое движение и слово. Ей достаточно было случайно задеть меня краем своего платья, чтобы все мое существо мгновенно преисполнялось глубочайшим чувством счастья и беспричинной веселости. Это не осталось незамеченным со стороны молодой девушки и, казалось, начинало ей нравиться. Иногда мне страстно хотелось в порыве бешеной любви схватить ее горячо и прижать к своему сердцу. Сестра регента долго сидела у клавикордов. Наконец она встала, позабыв, на стуле свою перчатку. Я схватил эту перчатку и, жадно прижав к губам, как безумный покрывал ее страстными поцелуями. Одна из барышень, увидев это, подошла к сестре регента и сказала ей что-то на ухо. Обе девушки взглянули на меня и разразились веселым хохотом. Меня словно обдало холодной водой. Я был совершенно уничтожен и бросился бежать со всех ног в коллегию, в свою келью, где в порыве отчаяния кинулся на пол. Неудержимым потоком лились из моих глаз горькие слезы. Я то проклинал Девушку, себя, весь мир, то молился, то хохотал как сумасшедший. Повсюду слышались мне голоса, злостно вышучивавшие и высмеивавшие на все лады мое чувство. Я, кажется, выбросился бы в окно, не будь пред ним железной решетки, — так ужасно было мое состояние. Лишь на рассвете я немного успокоился, твердо решив никогда не видаться с оскорбившей меня девушкой и окончательно отказаться от мира. Теперь в моей душе яснее, чем когда-либо, звучал голос, манивший в монастырское уединение, и не тревожили больше мирские соблазны. Как только окончились уроки, я поспешил к настоятелю Леонарду и сообщил ему о своем бесповоротном решении немедленно вступить в число послушников капуцинского ордена. Я добавил, что известил уже об этом матушку и княгиню. Леонарда как будто удивила внезапная моя торопливость в столь важном деле. Не желая принуждать меня к откровенности, он все-таки, очевидно, хотел знать причину, побудившую меня так страстно настаивать на немедленном пострижении. Игумен, кажется, прекрасно понимал, что толчком к этому послужила какая-то драма, разыгравшаяся в моей душе. Непонятная стыдливость, которой я не мог пересилить, помешала мне открыть ему всю правду. Наоборот, я со всем жаром, на какой только был способен, говорил приору про удивительные обстоятельства своего детства, которые определенно указывали на то, что перст Божий ведет меня в монастырь. Отец Леонард спокойно выслушал меня и, не отрицая истинности моих видений, дал, однако, понять, что сами по себе они еще не могут служить доказательством подлинности моего призвания, потому что в подобных случаях всегда очень трудно определить, где кончается действительность и начинается иллюзия. Надо заметить, что отец Леонард вообще не любил говорить о каких бы то ни было сверхъестественных явлениях, не исключая и общепризнанных проповедниками христианства. Благодаря этому я иногда обвинял его в тайном скептицизме. Однажды, чтобы заставить его определенно высказаться на этот счет, я заговорил с ним о хулителях католической веры, особенно порицая тех из них, которые с чисто ребяческим задором клеймят словом «суеверие» все, что недоступно ограниченному человеческому пониманию. «Безверие, — отвечал с кроткой улыбкой настоятель, — есть худшее из суеверий», и переменил разговор, перейдя на другую тему, нисколько не связанную с моим вопросом. Значительно позже настоятель открыл мне свои взгляды на мистическую сторону католического вероучения, заключавшие в себе разъяснение таинственной связи духовного начала в нас с Высшим существом. Я должен был тогда признать, что отец Леонард поступал совершенно правильно, открывая богатую сокровищницу своих убеждений лишь наиболее приближенным к нему и отчасти уже посвященным в них ученикам.