Выбрать главу

— Жермена, кстати о вчерашнем, я хотел…

Тут выражение лица у нее на мгновение стало таким же, какое бывало у матери, и Жермена отчеканила:

— Я совершенно не понимаю, Альбер, о чем вы говорите.

Она пустила в ход самую коварную хитрость — не дала излиться его раскаянию, оставила его в этом смехотворном положении: словно больной, мучимый приступами рвоты, он хотел, но не мог извергнуть отраву. Хуже некуда! И она знала это, а он-то догадался только потом. Сначала его восхитила такая деликатность. Но Жермена и вправду была куда хитрее матери, а значит, и коварнее. И вскоре он понял, что отныне комичный воздыхатель в халате с узорами будет всегда стоять между ним и Жерменой. Она потихоньку усиливала свою домашнюю тиранию. То и дело он слышал:

— Милый Альбер, возьмите же себе за правило…

Или:

— Вам не следует больше…

— Да, Жермена.

Он уже не смел отвечать отказом, боясь вновь увидеть то выражение лица, какое бывало у Фернанды. Было ясно: власть в этом царстве сменилась, но что делать? Главное — не менялась бы Жермена. «С возрастом она неизбежно станет похожей на мать, но я уже этого не увижу!» — размышлял он с горькой радостью. Так впервые ему пришла в голову мысль о собственной смерти, до сих пор ее оттесняла смерть Фернанды. Иногда он вспоминал недолгое и единственное счастливое в его жизни время — от похорон Фернанды до прихода Жермены, — и его охватывала тоска: он совершил три непростительные ошибки, погубившие его жизнь, и каждый раз все решалось в мгновение ока. Сначала он женился на Фернанде, потом смирился с появлением Жермены и, наконец, отправился к ней той ночью. «Надо было сразу сказать ей: „Мадемуазель, я вас не знаю, вы мне не родня, этот дом — мой…“» Он проигрывал сцену заново, так, как ему хотелось, — обычное утешение слабых: «Этот дом — мой, и вам тут делать нечего, уходите!»

— О чем вы замечтались, милый Альбер?

Голос Жермены, становясь в эти минуты голосом Фернанды, возвращал мечтателя к действительности. Можно было подумать, что она угадывает его мысли, во всяком случае, каждый раз, когда они сулят ей опасность. Теперь Альбер не смел ничего сделать, не спросив ее разрешения, клянчил ключ от погреба (связка ключей всегда была у нее), удивлялся, что говорит ей:

— Жермена, если вам не нужна машина, я хотел бы съездить в город после обеда…

— Ах, мне очень жаль, милый Альбер, но я сама должна поехать в город часа в три, причем одна. Но если вам что-нибудь нужно купить, я с удовольствием это сделаю.

— Нет-нет, тогда завтра.

— Боюсь, что завтра мне опять придется ехать туда…

«Опять придется ехать… Причем одна…» Он знал, что где-то неподалеку живет ее любовник. Жены прежних друзей (никто к нему больше не заходил) услужливо сообщили ему об этом и даже упрекнули:

— И вы такое терпите, Альбер?

— Ну и что же? Мне кажется, в ее возрасте это вполне естественно.

Он был вынужден одобрять ее поступки, защищать ее — и все из-за зеленой шелковой пижамы на верхней полке шкафа. Защищая Жермену, он поссорился с друзьями, перестал приглашать к себе соседей и безвылазно засел в доме, где больше не чувствовал себя хозяином. Альбер злился: «Вот вернется, я ей скажу…» Когда она возвращалась, он говорил:

— Ну что, Жермена, хорошо съездили?

— Да так, ничего особенного…

В самом деле ничего особенного: каждый день все тот же мечтательный взгляд, круги под глазами и томный голос:

— Милый Альбер, я не смогу провести вечер с вами: не знаю, что со мной, но я так устала…

По малодушию, вошедшему в привычку, он даже ее жалел:

— Бедная Жермена, ложитесь скорее спать, вы совсем себя не бережете…

Но иногда он прятался в глубине сада, в сарае с инструментами, и там разражался потоком ругательств и грубостей, обзывая «шлюхой» и мать, и дочь разом. «Ну все, дальше некуда», — повторял он себе в утешение, но в глубине души понимал, что это еще не предел. «Почему она не мучает меня, раз это в ее власти? Мать непременно бы мучила, а дочь-то чем лучше?»

Последняя его радость, единственная вольность, отличавшая царствование Фернанды от регентства Жермены, была весьма незначительной: по утрам он еще брился в гостиной. К этой смехотворной мелочи, единственному удовольствию за целый день, свелась вся его свобода.