Он застегнул наконец свой жилет. Этот жилет теперь у него единственный или почти единственный. И он невесело рассмеялся, подумав о всей той одежде, что ему довелось носить за свою жизнь. А теперь изо дня в день — один жилет, такой, как у всех. И эта выцветшая шляпа с широкими полями, что защищает его от солнца… В такой шляпе только на рыбалку ходить. Что ж, он сам выбрал такую, поскольку все изменилось…
Ну вот, он готов. Готов к чему? К своей ежедневной прогулке: тучнеющее тело причиняет ему страдание, и его надо прогуливать, как собаку (потому-то он и не захотел завести собаку здесь, в своем уединении: они были бы слишком похожи…). Поначалу он менял места своих прогулок; но теперь, если не хотел, чтобы на него глазели, или старался избежать нежелательных встреч, то должен был ходить всегда по одним и тем же дорожкам. Впрочем, это не имело значения: он все равно не глядел вокруг. Нельзя в одно и то же время смотреть по сторонам и думать, смотреть и вспоминать — здесь не было ничего, что бы его так занимало, как собственные мысли и воспоминания. Правду сказать; мысли были бесполезными, а воспоминания оскорбительными, но куда от них денешься? В конце концов ему стало доставлять удовольствие вновь и вновь возвращаться мыслями к тому, что он называл — наедине с собой, никогда не произнося этого слова вслух, — «крушением». Удовольствие сродни тому, что получаешь, расчесывая рану и зная наперед, что от этого боль только усилится.
Вот он и добрался до скал: ноги сами привели его сюда. Уселся в выемку, которая, казалось, была выдолблена как раз по нему. «Вот какой трон был мне уготован», — размышлял он в минуты хорошего настроения. Морской ветер без всякого почтения к его персоне теребил просторный плащ и шляпу, поля которой хлопали словно паруса. Ему захотелось вдохнуть полной грудью, но мешал жилет, и он расстегнул пуговицы. На мгновенье он испытал счастье, время остановилось, прошлое исчезло, даже привычная боль — он машинально потирал печень — дала ему передышку. Там, внизу, море во всем своем великолепии билось о скалы, и этот вид напомнил ему места, где он родился и вырос. «Я остался таким же, каким был в детстве, — подумал он, — таким же недоверчивым, замкнутым. Я уже тогда не любил себя. Нет, люди не меняются. И что же в таком случае эта жизнь?» Мысли о детстве были, однако, приятны, пока он не вспомнил о другом ребенке — о сыне, и сердце у него сжалось. Сорвавшееся с губ имя сына унес ветер. Снова дала о себе знать боль в боку. «Море, — прошептал он, — такое могучее, всегда в движении — такое бесполезное!» Ему казалось, что жизнь его была подобна океану, который бурлил с таким неистовством и вздымал волны лишь затем, чтобы с новой силой обрушить их вниз и в бешенстве разбить все о те же неподвижные камни. «Пена красивая, но это всего лишь пена».
Солнце стало кроваво-красным и уже не резало глаза. Со дна пропасти, где волны в тщетной ярости одна за другой накатывались на скалы, повеяло свежестью, и тучный человек на утесе почувствовал озноб.
Словно пробудившись ото сна, он вынул из жилетного кармана часы, взглянул на них и подумал: интересно, что ему подадут сегодня на ужин, — и тут же рассердился на себя за столь пошлую мысль.
Он попытался снова застегнуть жилет, но тело так раздалось, что на этот раз он не смог этого сделать.
— Ну и пусть! — произнес вслух император Наполеон и, покинув скалы острова Святой Елены, тяжело зашагал по дороге к низенькому дому.
Ночной Париж
переводчик Н. Мавлевич
Водителя экскурсионного автобуса звали Гвидо — он был итальянец. «Гвидо значит „гид“? — смеясь, спросила его Сильви в начале их знакомства. — Вы что же, у меня хлеб отбиваете?..» Студентка Сильви по вечерам подрабатывала гидом, вела экскурсию для японцев «Ночной Париж»: освещенные памятники, Монпарнас, Монмартр, площадь Пигаль и прочее в том же духе. Гвидо как две капли воды походил на прекрасного принца, которым Сильви бредила, когда ей было лет пятнадцать, и которому посвятила тогда многие страницы своего дневника. Он же ни о чем не догадывался, как не знал и того, что каждый раз, когда Сильви опускалась на мягкое сиденье рядом с ним, спиной к японцам и к целому миру, автобус превращался в двухместную карету, которая должна была рано или поздно умчать их прочь, подальше от этого лживого города, от безликой толпы, от бесстыдных огней. Рано или поздно, но пока — увы… Пока она, напротив, то и дело останавливалась, да еще и сама отлично вписывалась во всю эту аляповатую бутафорию, сиявшую так ослепительно, что японцы могли фотографировать без вспышки. Когда Сильви была маленькой, мать частенько говорила ей: «Не доверяй тем, кто ночью не такой, как днем». А ведь про Монпарнас, Монмартр, площадь Пигаль точнее не скажешь. И как раз там автобус останавливался, Сильви приходилось вставать, поворачиваться к японцам и декламировать им составленную на допотопном английском текстовку, в которой все было свалено в одну кучу: мальчуганы Пульбо[12], бедные художники (чьи картины сегодня стоят миллиарды… — «А сколько это будет в иенах?») и девицы с площади Пигаль. Затем полагалось вести всю раскосую братию в какой-нибудь кабак или в прокуренное кабаре смотреть на голых женщин, довольно уродливых, но демонстрирующих груди куда более внушительные, чем бюсты японских супруг.
12
Пульбо Франсиск (1879–1946) — французский художник, любивший изображать монмартрских мальчишек.