Для меня наступил момент торжества. Потому что все всё видели, недоверчиво обернувшись в нашу сторону. И потому что это было начало нашего официального появления на публике в качестве лучших подруг. Потом я часто буду ее критиковать, не соглашаться со многими ее решениями, останусь в оппозиции, но одну вещь я за ней признаю: мужества ей всегда было не занимать.
Беатриче сняла рюкзак, пальто. Усевшись, метнула по сторонам независимый, вызывающий взгляд – мол, что, не ожидали?
Нас с ней можно было бы назвать «Барби-волосы-до-пят и иммигрантка».
Не в силах устоять, я потрогала ее волосы – мягкие, блестящие, прямо как у той Барби, что была у меня в начальной школе. Вспоминая вчерашнюю разруху на ее голове, я спросила:
– Как твой парикмахер это сделал? Просто магия какая-то!
– Не магия, а парик, – отозвалась она. – Энцо пришлось их отрезать прилично. И потом, мне теперь нужно все время держать на голове средство по уходу, восстанавливающее, с маслом. Две недели как минимум. Я сейчас совершенно непрезентабельна – так сказала мама, и даже заплакала. – Беа засмеялась.
Класс продолжал исподтишка разглядывать ее: кто с досадой, кто с восхищением. На веки она наложила тени с глиттером, словно на дискотеку собралась. Тогда за ней еще не гонялись фотографы, но она все равно каждый день сражала наповал всех в школе – просто для удовольствия. Сколько я помню, ни разу не видела на ней обувь как у остальных или куртку по моде того времени. Если ей, к примеру, взбрело в голову выглядеть как Барби выпуска 1993 года, то она – с позволения матери – это делала.
– Чувствуешь их? Все эти взгляды? – Приблизив губы к моему уху, она повела рукой вокруг: – Тебе от них не щекотно?
Нет. Щекотно мне было от ее дыхания на мочке уха. От прикосновения ее колена. Оттого, что она так открыто перешла на мою сторону.
– Я хотела такой же морковный цвет, как у тебя. Я просила. Но мама с Энцо были категорически против, и пришлось согласиться на вишневый.
Зашла преподавательница, синьора Марки, и мы затихли. Она села за кафедру, отметила все новшества – смену моей соседки по парте и прическу Беа – но сказала только:
– Страница двести двадцать, «Одиссея», песнь шестая.
Она была сурова и не допускала никакой фамильярности: «Я вам не подруга, а преподавательница итальянского, латыни и греческого». Ей было тридцать, а выглядела она на пятьдесят.
Мы с Беатриче прилежно отыскали страницу. Синьора Марки начала читать, мы внимательно слушали.
– Здесь мы живем, ото всех в стороне, у последних пределов / шумного моря, и редко нас кто из людей посещает[11].
Я подчеркивала остро заточенным карандашом, и лишь то, что произвело на меня впечатление. Беатриче же, взяв маркер, вела его не отрывая, точно валик с краской: заглавия, тексты, толкования – она выделяла все подряд; не представляю себе, как потом разобрать, где важное, а где неважное. Но мне было до смерти приятно чувствовать ее рядом с собой, поглядывать на ее пенал, ощущать в воздухе персиковый аромат ее крема.
– Здесь же стоит перед нами скиталец какой-то несчастный. / Нужно его приютить: от Зевса приходит к нам каждый / странник и нищий.
Синьора Марки остановилась, подождала, пока все поднимут головы, чтобы посмотреть нам в лицо.
– Нет для жителя Древней Греции обязанности более важной, более священной, чем гостеприимство. Это долг не моральный, не гражданский, но религиозный. Навсикая встречает нагого и грязного Одиссея, от вида которого разбегаются все служанки, но она, невзирая на его облик, принимает Одиссея как дар Зевса.
По классу пошли смешки: «Биелла – дар Зевса! Грязная девчонка, стопудово!» Я уже знала, чем кончится это сравнение; я возненавидела Марки за то, что она выбрала этот отрывок. «Голая, голая!» – слышалось за спиной. «А Мадзини как там она произносит? Ах, Маццыни!» Это было не ново, но мне стало стыдно. Не за них – за себя. Я отвернулась от книги и посмотрела в окно.
Здание лицея было ветхое, облупленное, сырое, и через пять лет его даже закроют из-за аварийного состояния и малого числа учеников. Зато расположено оно было потрясающе удачно – по-моему, лучше всех в стране. В каждом окне плескалось море.
И я, глядя на него, забывалась. Если на уроке было скучно или надо мной смеялись, я единилась с ним. Море вошло в мою жизнь, заполнив пустоту, придав форму одиночеству, которое я зашила за грудиной, рядом с сердцем. Стало особым объектом, тем местом, где, как я узнаю позже, можно похоронить чувство, не имеющее названия.