Глава одиннадцатая
Итак, они её приговорили...
Она и сама чувствовала, что болезнь её вступила в последнюю стадию.
Этот разрывающий плоскую грудь кашель, эти красные пятна на носовом платке, лихорадочный жар, сжигающий её, эта унылая слабость по утрам и бесконечная апатия!
Ничего не хочется делать, даже к парадным обедам невмочь одеваться, даже почерневшие волосы, потерявшие свой прелестный оттенок пепельности, не хочется закалывать черепаховыми гребнями...
И вот этот странный консилиум! Все доктора, пользовавшие её в 1801 году, — Стофреген, личный врач Александра Виллие и другие, сиделки.
Она всё крепилась, не хотела доставлять лишних хлопот мужу, теперь предпочитавшему сидеть в её комнате, вместе читать что-то, хоть он и плохо слышал то, что говорилось, и с неохотой отрывавшемуся для смотров, парадов, маршей, к которым он ещё сохранил какой-то интерес...
Её слушали, выстукивали, заставляли показывать язык, трогали пылающий лоб. Она подчинялась безвольно, знала, всё это ни к чему, приходят её последние дни...
А потом были бесконечные трёхдневные совещания. Александр сразу предложил ехать за границу, на солнышко, на морской воздух, в Италию, где она сразу оживёт, воспрянет душой.
Она грустно усмехалась. Болезнь гнездилась в ней давно, она подавляла в себе эту слабость и апатию, ничего не говорила докторам, не смела жаловаться.
Но знала — это Михайловский замок, ещё в 1801 году, оставил в ней неизгладимый след. Сквозняки, сырость, холод — всё это выплыло теперь наружу...
— За границу не поеду, — тихо сказала она.
Александр не расслышал, только по движению губ понял её слова.
И снова — совещания, совещания! Даже Мария Фёдоровна принимала в них горячее участие, несмотря на то что получила известие о смерти герцогини Вюртембергской, своей дочери Екатерины, вторично выданной замуж за старшего из её, Марии Фёдоровны, племянников. Не выдержала там энергичная, уверенная в себе Екатерина, не перенесла новых родов.
Сколько же пришлось перенести ей, этой расплывшейся старой немке, — часто думала Елизавета, — смерть дочерей, смерть мужа, а она ещё смеет иногда жаловаться на боли в ногах, ломоту в пояснице. Крепка, крепка её свекровь, переживёт и её, нелюбимую старшую невестку...
Да, они приговорили её.
Долго выбирали страну, город, в котором ей стало бы легче.
В сущности, ей было всё равно, она знала, что поедет умирать.
А умереть ей хотелось здесь, в России. Всё за границей, после того как она побывала в Бадене и Вене, казалось ей чуждым, лишённым той теплоты и доброты, что так свойственны русскому народу.
Она так и сказала:
— Умирать буду в России...
И опять её слова прочитал Александр только по её губам, побледневшим, узким, тонким...
Она видела, с какой жалостью и недавно проснувшейся нежностью вглядывается он в её постаревшее, жёлтое лицо с ядовито-красными пятнами на щеках, в её потускневшие голубые, почти потерявшие свой блеск глаза, в её лапчатые морщинки вокруг век, сморщившуюся кожу шеи...
И понимала, что видит её такой, какой была она в свои тринадцать лет, когда впервые приехала в Россию.
Живая, свежая, как роза, гибкая и стройная, как ивовая тростинка, лёгкая на ногу, летающая, а не ходящая.
Никогда не была она полной, никогда не славилась отменным здоровьем, а теперь словно подкосила её болезнь, проклятая чахотка, полученная ещё там, в том проклятом месте, в Михайловском замке.
Оттуда идут все их совместные беды — её болезнь, его угрызения совести, бесконечные смерти детей, все его начинания, не приводящие к светлому концу.
Странно, такое, казалось бы, блестящее царствование, всемирная слава, сияние и блеск трона. А вот поди ж ты, оба они несчастны, и ничто им не опора...
Она никогда не отличалась хорошим аппетитом, а в последние месяцы еда и вовсе вызывала в ней лишь отвращение.
А бесконечный нудный кашель, разрывающий грудь, и вовсе утомлял её, сваливал в постель.
И всё-таки когда приходил Александр, она старалась держаться, никогда ни на что не жаловалась, тепло и нежно улыбалась ему.
Сколько всего было, сколько всего произошло, сколько любовниц у него перебывало.
Она никогда ни словом не заикнулась о своей ревности, она возмущена была только одной Нарышкиной, слишком уж высоко вознёсшейся, дерзко и нагло говорившей даже с ней, императрицей.
Что ж, он наказан, и тем сильнее, что дочь его от Нарышкиной, его, да и её, Елизаветы, пожалуй, любимица и умница, тоже умерла. Недаром в день её смерти Александр написал Елизавете коротенькую записку: