Но сведения были скупы и отрывочны: не слишком-то путешественники распространялись об этой северной державе. Луиза знала многое о Франции, старой Германии, о северных странах Скандинавии, но как же скудно писали о России, каких только небылиц не сочиняли!
Луиза вздрагивала, когда вдруг находила вымыслы о медведях, забредающих на широкие проспекты северной столицы, она узнала теперь немало о войнах, которые вела великая императрица, и землях, которые завоёвывала и присоединяла она к своей державе.
Но прошло время, ничего не менялось, и Луиза успокоилась: портреты не понравились там, в далёкой России, стало быть, ничего не изменилось и она по-прежнему со спокойной душой может быть у себя, в Дурлахе, счастливой и довольной.
Да и зачем ей роскошь, если природа тут изумительна, если один лишь вид на синие Шварцвальдские горы навевает умиротворение, если до Парижа и Берлина рукой подать, а это — центры мира, всего её мира, в котором она живёт.
Далёкая снежная страна стала забываться, как дурной сон, как кошмарное сновидение.
Она носилась вместе с сёстрами по лугам и полям Дурлаха, сбегала к спокойной чистой воде Рейна, томилась в тени вековых тополей, укрываясь от палящего солнца, и радовалась жизни и счастью быть тут, возле матери и отца, сестёр и брата, возле всей своей семьи.
Но через несколько месяцев она увидела на приёме у деда всё того же человека, графа Румянцева, и снова тяжко заныло её сердце. Что, если он приехал за ними, за нею и Фрик?
На этот парадный обед были приглашены все дурлахские обитатели: все сёстры и брат Луизы, отец и мать.
Это был день святого Луи. В этот день празднуют, вспоминают святого, молятся ему, а потом танцуют, играют, поют и шалят.
Парадный обед в Карлсруэ был таким торжественным и чинным, что Луизе всё время приходилось сдерживать выступающие слёзы.
Она уже понимала, что этот человек, посланник русской царицы во Франкфурте, прибыл неспроста. Он приехал за ней и Фрик.
Наконец-то кончился этот тягостный для всех обед, за которым не столько пили и ели, сколько говорили слишком много льстивых и возвышенных слов, предметами обсуждения были вопросы высокой политики, а Луиза прислушивалась только к своему сердцу.
Мрачные предчувствия томили её.
Вместе с сёстрами она чинно вышла из-за стола, но едва сошла с крыльца, как убежала в сад, в одну из старых, полуразрушенных беседок и залилась горючими слезами. Там и нашли её близнецы и Фрик. Не говоря ни слова, сестры прижались друг к другу, и сколько же ручьёв слёз пролилось потом, сколько шёпотом сказанных слов было произнесено!
Как они горевали, словно перед расставанием навсегда!
Наплакавшись, иссушив все слёзы горячими словами о любви и вечной памяти, сестры вышли из беседки и приняли вполне благопристойный вид, потому что гости разбрелись по саду и парку, и на каждом шагу попадался то один, то другой, и каждому надо было сделать книксен[5], сказать вежливое слово.
Один из гостей проходил мимо всей четвёрки сестёр. Как будто нарочно остановился он возле девочек, а заметив покрасневшие глаза Луизы, решил, что от смеха у неё выступили слёзы.
— Желаю, чтобы все дни вашей жизни, — размягчившись, сказал он, — прошли бы так, как день сегодняшний...
В ужасе прошептала Луиза про себя: «Упаси меня, Боже, ещё от одного такого дня...»
А казалось бы, все четыре девочки играли, бегали, резвились. Принял же гость всё наоборот, пожелал слёз и горя...
Они вернулись в дом, обошли все комнаты. Везде было пусто, и только за дверью старинного дедушкиного кабинета слышались голоса.
И снова не выдержала Луиза — поняла, что за этой дверью, здесь и сейчас, решается её судьба.
«Боже, — молилась она, — спаси и сохрани меня от этой страшной России, спаси, сохрани...»
Прошло ещё несколько месяцев, и мать объявила им с Фрик, что они едут в Россию, едут одни, без отца и матери, а сопровождать их будут статс-дама великой императрицы и её камергер...
Глава вторая
Портрет дурлахской принцессы Луизы наделал много шума в императорском дворце. Сама Екатерина Великая, сидя за своим рабочим столиком, изготовленным в виде боба, долго разглядывала его, приглашала полюбоваться то одного, то другого из своих придворных.
— Погляди, милый друг, — сказала она вошедшему Платону Зубову, сиявшему золотом расшитого генеральского мундира, — хороша ли принцесса или мой старый глаз уже не отличает красоты от уродства?
Платон Зубов с важным видом подошёл к плечу Екатерины, взглянул поверх её высокой причёски, уже припудренной и готовой к вечернему балу, и замер. На портрете была богиня — иначе и не назовёшь. Лёгкая, воздушная, словно бы неземная её красота была передана нежными красками. И терялись в этих лёгких, воздушных чертах все недостатки портрета, над которым так горько рыдала Луиза: и тонкие руки, странно сложенные под ещё не развившейся грудью, и непомерной длины шейка, выступавшая из облака газового шарфа, и крохотный медальон, стягивающий его.
5