Обещание было исполнено. Императрица потребовала, чтобы Екатерина отвечала ей правду, и первым вопросом было: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Великая княгиня поклялась, что только три.
Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело неизбежное влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почётных и непочётных. Бестужева выслали на житьё в его деревню Горетово Можайского уезда, Штамке – за границу, Бернарди – в Казань, Елагина – в казанскую деревню. Веймарна определили к сибирской войсковой команде, а Ададурова назначили в Оренбург товарищем губернатора.[104]
VII
НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ
Граф Свенторжецкий медлил действительно с расчётом. Он умышленно хотел довести «прекрасную самозванку», как он называл княжну Людмилу, до такого нервного напряжения, чтобы она сама сделала первый шаг к скорейшему свиданию с ним.
Дни шли за днями, а он не дождался этого шага. Княжна не решалась на этот шаг, боясь проиграть игру. Она не теряла надежды ещё выиграть её.
После недели ожидания она более спокойно стала обсуждать своё положение и дошла до мысли, что есть способ окончательно отразить удар, который готовился нанести ей Свенторжецкий.
Таким образом, своею медлительностью граф достиг совершенно противоположных результатов, чем те, которые он ожидал. Если бы он действительно приехал вскоре после того, как Никита сообщил Тане о своём подневольном к нему визите, сразу захватил бы молодую девушку врасплох, то она под влиянием страха решилась бы на всё; но он дал ей время обдумать, дал время выбрать против себя оружие. В этом была его ошибка.
Он до того был уверен, что «самозванка-княжна» испугается открытия своего самозванства, что ему ни на одно мгновение не пришло на мысль, что она может отпереться от всего, разыграть роль оскорблённой и выгнать его от себя.
Что будет он делать тогда? Как ему поступить?
Эти вопросы не приходили ему в голову.
Он, конечно, мог снова захватить Никиту и выдать его правосудию как убийцу княгини и княжны Полторацкой, а Никита под пыткой, конечно, оговорит Татьяну Берестову и обнаружит её самозванство. Но поверят ли ему? Доказательств против княжны Людмилы Васильевны, кроме оговора убийцы её матери, не будет никаких. Предательский ноготь, единственное различие между дочерьми одного и того же отца, в руках Свенторжецкого не мог быть орудием, так как рассказ из воспоминаний его детства должен был бы обнаружить и его собственное самозванство. Он сам принуждён был бы рассказать, что он – Осип Лысенко, сын генерала Ивана Осиповича Лысенко, лично известного императрице. А на это граф никогда не решился бы. Какая же сила была у него?
Никакой, кроме неожиданности и быстрого натиска; но для этого он упустил время, хотя и был уверен, что ему стоит только протянуть руку, чтобы взять княжну.
В то время как Свенторжецкий почивал на лаврах своего открытия, предвкушая сладостные его результаты, княжна Людмила обсудила план действий и стала приводить его в исполнение. В одну из ночей, когда Никита задал свой обычный вопрос: «Был?» – она грозно крикнула на него:
– Чего ты ко мне пристаёшь, был или не был!.. Мне-то до этого какое дело?..
– Да ты в уме ли, девушка? – задал вопрос Никита.
– Я-то в уме, а ты, видно, свой-то совсем пропил… Ходит каждую ночь и спрашивает: «Был или не был?» Ждёт, когда его второй раз сцапают и отправят в сыскной приказ. Ведь если он не едет, значит, решил начать дело. Держись только, не нынче-завтра тебе руки за спину – и за решётку посадят.
– Пропала наша головушка! – воскликнул Никита.
– Не наша, а твоя, – поправила его девушка.
– А ты думаешь, что я тебя в каземате-то помилую? Нет, и сама его попробуешь.
– Держи карман шире!
– Я всё расскажу, как было, по-божески.
– По-божески? Так тебе и поверят, бродяге; ты о себе лучше бы подумал, как себя спасти, нежели других топить. Дурак ты, дурак!
– Что же мне делать?
Вместо ответа девушка продолжала:
– Ты сам сообрази. Меня все признали, даже императрице самой представили, я ей понравилась и своим у неё человеком стала. Вдруг хватают разыскиваемого убийцу моей матери, а он околёсицу городит, что я – не я, а его дочь Татьяна Берестова. Язык-то тебе как раз за такие речи пообрежут.
– Граф подтвердит, – уже более мягко начал было Никита, сообразив, что его сообщница говорила дело, что его оговор, пожалуй, действительно только усугубит его наказание.
– Ничего граф не подтвердит. Ему всё равно, княжна я или не княжна, ему лишь красоту да честь мою девичью надо. Но знай, не видать вашему графу меня, как своих ушей.
– Тогда беда будет.
– Тебе беда, а не мне. Я отверчусь. Если уже очень туго придётся, сама пойду к государыне, сама ей во всём как на духу признаюсь и попрошу меня в монастырь отпустить.
– Ишь, что придумала, змея! – злобно проворчал Никита.
– Не в тебя, чтоб о себе не думать.
– Что же мне-то думать?
– А то, что надо тебе схорониться отсюда куда-нибудь подальше.
– Куда же это прикажешь? Или я тебе надоел, сбагрить меня хочешь? Нет, это ты шутки шутишь.
– Ничего не сбагрить. По мне, шляйся здесь, сколько твоей душеньке угодно, жди, пока в каменный мешок тебя законопатят. Мне ни тепло от этого, ни холодно.
– Одной на свободе побыть захотелось, княжной? Ишь, мудрёная, что придумала? «Иди подобру-поздорову. Скатертью дорожка. Голодай, а я поживу, поцарствую».
– Зачем голодать? Вот я тебе мешочек с золотом приготовила на дорогу. На весь твой век тут хватит. Тысяча червонных.
– Тысяча червонных? – даже захлебнулся Никита.
– Да, тысяча. Получай и сгинь. Скройся подальше. Лучше, если в Польшу, там и паспорт можешь за деньги достать. Вина везде на твою долю хватит.
Никита молчал, а его глаза были с жадностью устремлены на развязанный княжной холстинный мешочек, в котором она горстями перебирала золотые монеты.
– Пожалуй, ты и дело говоришь, – произнёс он.