На дворе моросил дождь, точно мелкой сеткой спускаясь с неба, широкая улица была грязна и неприветлива.
– Какая нынешний год поздняя осень, – сказал, он, обращаясь к стоявшему подле него мужчине, одетому в штатское платье – такая же неприветливая осень бывает и в человеческой жизни… Мне, например, почему-то кажется, что старость наступит для меня раньше, чем для кого-нибудь другого… Я частенько чувствую себя совершенно по-осеннему.
– Ты, Иван, слишком серьёзно относишься к жизни, – с упрёком произнёс слушавший его мужчина, – и вообще ты очень переменился в последние годы. Никто из знавших тебя молодым, весёлым офицером не узнал бы теперь. И отчего, скажи на милость! Гнёт, тяготевший над твоей жизнью, ты окончательно решился сбросить. Служба совершенно по тебе, так как ты – душой и телом солдат; тебя отличают при каждом удобном случае, в будущем тебя наверное ждёт важный пост, твоё дело с женою идёт на лад, и сын наверное останется при тебе, по решению духовного суда. Мальчик стал красавцем в последние годы, я был положительно поражён, когда увидел его. При этом ты сам говорил мне, что он обладает выдающимися способностями.
– Я предпочёл бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьёзности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.
– Боюсь, что ты немногого добьёшься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.
– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признаёт никакой узды и каждую обязанность считает тяжёлым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.
– Едва ли она сдержит его. Всё это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него её черты, её глаза.
– Да, – мрачно произнёс Лысенко, – её тёмные, демонические, огненные глаза, которым всё покорялось…
– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семёнович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить её до самого разрыва.
– Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел всё, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.
– Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьёзно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.
Лысенко мрачно покачал головой.
– Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод ещё не кончен. Хорошо ещё хоть то, что Станиславы нет здесь.
– Она уехала в Варшаву?
– Да, там у неё родные.
– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?
– Какая же может быть у неё надежда?
– Но если она вернётся и пожелает видеться с сыном?
– Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.
– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чём ты отказываешь ей открыто.
– Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надёжные слуги, – возразил Лысенко.
– Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнёс Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придётся же тебе рассказать ему всё.
– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребёнок и ничего не поймёт из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.
– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от неё ждать.
– Да, я знаю её, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от неё моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным её близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.
– Будем надеяться, – ответил Сергей Семёнович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..
– Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…
Зиновьев попрощался и вышел.
Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.
«Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семёновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжёлый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.
Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать её. Сегодня он получил от неё даже письмо с этой просьбою.
– Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.
Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.
Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.
– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.
Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.
VII
ЦЕСАРЕВНА
Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.
Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.
Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.
Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.