Элла сжала листок с нацарапанной рожицей так порывисто, как будто это была нарисовавшая ее рука. Она любила своего маленького брата. Она нянчилась с ним, когда он был малышом, обнимала и баловала его, одевала, умывала. Вступалась за него, когда он стал постарше. Лгала, покрывая его, и защищала, стоило кому-нибудь хоть словечко против него сказать. Она любила его, и он это чувствовал.
Если он и знал о существующей между ними телепатической связи, то не подавал виду. Трудно ожидать от семилетнего ребенка, что он поймет старшую сестру.
В ее спальне стало темно, но Элла не стала зажигать свет. Она не желала увеличивать счет за электричество, который придется оплатить ее отцу, такой ненужной тратой, как свет в своей комнате.
Так она и лежала в темноте, скорчившись, совершенно несчастная, вдыхая пыльные запахи грязного коврика и сыроватых древесных стружек фанерной двери.
Ей в спину неприятно дуло сквозняком, пробиравшимся сквозь щели вокруг дверных петель, но она не двигалась. Ей неудобно? — что ж, она заслужила. Отец это знал, и бил ее по рукам. Директор тоже это знал — она не забыла жгучую боль, когда он намотал на руку прядь ее волос. Ее унизили взрослые, которые стояли неизмеримо выше ее. Конечно, она это заслужила.
Элла слышала звон столовых приборов. Внизу семья села ужинать, но она не имела права присоединиться к ним.
Она знала, что сама виновата.
Элла не могла вспомнить, каким образом машинка попала в ее сумку. Ну да, она ее разглядывала. Но ведь не трогала же. Ее руки тут ни при чем — они бы помнили прикосновение пластика, если бы схватили ее и сунули под кроссовки.
Должно быть, она заставила машинку перенестись в сумку. Заставила, хотя и не хотела этого. Может, потому, что знала, что она очень ценная — то есть ей сказали, что она ценная, хотя и непонятно, что в ней такого… Элла не могла себе представить, кому, кроме мистера Эванса, могла понадобиться эта модель, или кто бы захотел ее купить.
Кажется, с этой машинкой было что-то связано, какое-то воспоминание, но какое — она не знала. Какая-то тень в сознании, образ, до которого нельзя было дотянуться. Похоже на историю с дверью и разбитым стеклом — да, она в тот момент как бы грезила наяву, но за этим стояло нечто большее. Так бывает, когда пытаешься вспомнить имя, которое знал, но забыл. Элле казалось, что она задремывала, забывалась на мгновение — как раз тогда, когда разлетелась дверь и исчезла машинка.
Она сунула в рот распухший палец. Запах вареной картошки снизу смешивался с запахами ее комнаты — она проголодалась и мечтала о еде, что сейчас стоит на столе.
Когда мать постучала в дверь и скучным голосом произнесла: «Твой отец желает, чтобы ты поужинала», — Элла не посмела ответить. Она услышала, как тарелка звякнула об пол, и постепенно стихли шаги за дверью.
На тарелке была вареная картошка и сосиски с подливкой. Все давно остыло и засохло. Элла, как преступница, уселась на краешек кровати со своим закаменевшим ужином — впрочем, она считала, что и такого не заслуживала.
Ощущение сытости заставило ее почувствовать себя мошенницей. Ей стало легче — а ведь так не должно быть. Это похоже на жульничество — лишнее преступление вдобавок ко всем, совершенным за этот пропащий день.
Отец хотел, чтобы она поела, — наверно, он ее простил, хотя Элла и не понимала, почему. Она же не попросила прощения. Она не знала, за что извиняться. Конечно, все случившееся — ее вина, но как сделать так, чтобы это не повторилось?
— Попросить прощения, — всегда говорил Кен ей и Фрэнку, — значит пообещать, что не будешь так поступать впредь. Покаяться — это означает пообещать, что такое больше никогда не повторится.
Бог тоже не простит ее, пока она не попросит прощения. Для того и нужны молитвы, она это знала.
Съев свой ужин, она только сделала еще хуже. Нельзя было позволять себе есть. Это неправильно! Может быть, она и не могла запретить себе красть машинку, но отказаться от ужина она могла!
Сосиски с картошкой давили на желудок как могильная плита. Ей хотелось извергнуть их обратно, прямо на простыни.
Нельзя. Мама будет в ярости.
Не испытывая к себе ничего, кроме отвращения, Элла скорчилась в изножье кровати. Потом набралась храбрости, осторожно открыла дверь и выглянула. Все были внизу. Она прокралась по лестничной площадке, отчаянно желая, чтобы ее не услышали. В ванной тихонечко заперлась на задвижку и, уставившись в унитаз, представила себе застывшую подливку.
Первый приступ рвоты вывернул ее наизнанку, второй был чисто рефлекторным, а после третьего, больше похожего на кашель, по ее подбородку стекла лишь тоненькая струйка вязкой слюны.
Она вытерла унитаз бумажным полотенцем и спустила воду, потом умылась. Вот и все, с едой покончено. Она сделала, как хотел Кен, но осталась голодной. Голодной и несчастной.
Впервые за этот день Элла чувствовала, что хоть что-то сделала правильно.
Лежа в темной спальне своей любовницы, Кен Уоллис услышал, как что-то грохнуло.
Он сел в кровати и протянул руку туда, где должны были находиться пышные телеса Эйлиш. Но рядом ее не оказалось. Одеяло было откинуто, и его рука нащупала смятую простыню.
— Эйли? Это ты там, детка? — позвал он тем же тоном, каким звал бы собаку. Забавно — он-то был уверен, что не спит, однако не слышал, как она выскользнула из постели.
— Да, любовь моя, — отозвалась она. — Я ушибла палец на ноге об эту чертову дверь. Чего не спишь?
— А ты чего крушишь тут все в потемках? — парировал он.
— Ищу сигаретки, миленький. Погоди-ка, — она щелкнула выключателем в другой комнате, и Кен увидел, как она расхаживает голышом, вороша диванные подушки и заглядывая под сервировочный столик в поисках своих «Мальборо». Она была тучная женщина, с жирными ляжками в целлюлитных ямках. Когда она нагнулась, у него мелькнула мысль, что его жена могла бы втиснуть обе свои костлявые ноги в одну штанину джинсов Эйлиш.
Она была намного старше Джульетты. И лет на десять старше Кена. Что-то около пятидесяти. И что с того? Она все еще весьма привлекательна. Достаточно привлекательна для него, а это, как с удовлетворением отметил Кен, многое значило.
— Ты прекрасно выглядишь, детка!
— Нахал! — Эйлиш выключила свет, и водрузила свою обширную задницу в ногах постели. — Что, мой Кенни не прочь еще немного пошалить? — игриво спросила она, прикуривая от бензиновой зажигалки «Зиппо». Когда язычок пламени погас, во тьме остался виден только тусклый уголек дымящейся сигареты. — Так все-таки, что тебе не спится?
— Кое-то обдумываю, девочка моя.
— Ты собираешься сказать мне, что мы больше не будем встречаться? — по голосу Эйлиш было ясно, что ее не особенно пугала такая перспектива. Такое случалось уже не раз. — Твоя женушка завернула гайки?
— Эта корова может пыхтеть сколько влезет. Не ей говорить Кену Уоллису, что ему делать, а чего не делать. Я буду приходить каждое воскресенье, не беспокойся.
— Да я и не беспокоюсь!
Они рассмеялись.
Эйлиш считала, что должна знать, что происходит в жизни ее приятелей, и приставала с расспросами до тех пор, пока не получала ответ.
— Так что же случилось? Что тебе не дает уснуть?
В ее голосе слышалось участие, хотя Кен знал, что это всего лишь привычка совать нос в чужие дела. Но он все равно рассказал ей — ему надо было поговорить с кем-то, кому в общем-то все равно, с кем-то не из его семьи — с кем-то, кто не знал его дочь. Одним словом, с кем-то посторонним.
— Моя старшая, Элла… Ну, она ведет себя несколько странно… иногда совершенно непонятно.