Игра...
(В последний раз, когда мы разговаривали по телефону, я спросил у Сашки, водятся ли в Америке пираты...
— Полно-о! — радостно закричал Сашка.
Чего-чего, но этого я не ожидал:
— Неужели?..
— Да-а! — кричал Сашка. — Я сейчас читаю книжку про пиратов, там их мно-о-го!..
Разговор был коротким, я не успел спросить, как ему нравится детский сад, новые товарищи, воспитательница-негритянка, на которую вначале Сашуля взирал с удивлением: в Алма-Ате среди его знакомых негров не было... Мариша сказала — можно прислать "Остров сокровищ", "Робинзона", Сашенька быстро взрослеет... Сашенька наш, наш малыш Сашуля — и Стивенсон, Дефо?.. Не верится...)
На прощанье, уезжая из Дубултов, я сказал своей новой московской знакомой, что многое, многое напоминает мне игру... Возможно, и на этот раз говорит моя иудейская нетерпимость, — полуизвиняясь, добавил я.
— Ну, тогда во мне говорит моя русская нетерпимость: я отношусь к этому точно так же!.. — Она задорно тряхнула головой. Мы рассмеялись — не очень чтобы весело... Но недаром же было в ней нечто от Жанны д'Арк! — "А я тут написала одну статью, — сказала она, снизив голос и озорно поглядывая то на меня, то на жену, — скоро прочитаете..."
На другой день ей тоже было уезжать, а еще через день — идти по судебной повестке на процесс Смирнова-Осташвили, где она выступала свидетелем...
...И я думал:
— Хорошо... Выправлены документы, сложены чемоданы, позади осталась таможня... Все о'кей. Что дальше? Дальше — язык. Вернее, отказ от языка. Что это значит?..
А это все равно, что отпилить себе ногу и заменить ее протезом. К тому же протезом, который при каждом шаге будет растирать культю... В моем возрасте можно выучить чужой язык в той мере, в какой он потребен для разговора в магазине или на улице — простите, как пройти к стоянке такси?... Но поскольку язык, и не какой-либо, а именно русский — мой инструмент, рабочий станок, средство существования — и в самом грубом, наиматериальнейшем смысле, то я должен сразу всего этого лишиться. Никакой другой язык, даже освоенный в качестве протеза, мне его не заменит. Ведь язык - не просто "средство общения", иначе довольно было бы и двух десятков слов, нужных для составления телеграмм или современных телефонных разговоров ("Как ты? — Ничего. А ты? — Тоже ничего"). Но для меня-то язык еще и нечто совсем другое. Когда-то моя мать в минуты, когда отступала болезнь, пела ясным, чистым, грудным голосом: "Между небом и землей жаворонок вьется..." — и с тех пор в четырех этих словах — "небо", "земля", "жаворонок", "вьется" — соединилось: утро, бьющий из окна солнечный столб с золотыми искорками-пылинками, бледное мамино лицо — и радость при звуках ее голоса: выздоравливает! Может, еще и совсем выздоровеет?.. — детская надежда, которой не суждено было сбыться. Или — "Волга", "утес", "вершина" - другой голос, но тоже сильный, красивый, грудной — и тоже родной: моей бабушки, такой же певуньи, певшей, казалось, для меня одного... И разбойные, грязные, святые солдатские матерки, от которых легчало на марше. И опаскуженный, пахнущий кровью язык начала пятидесятых: "Бдительность, бдительность и еще раз бдительность!" И Наум Коржавин: "Очень люблю это слово — "печаль"... Самое любимое слово в русском языке". — Выговаривая его, он прячет глаза, насупливается, сопит, будто, превозмогая мальчишечью застенчивость, делает первое признание... "Печаль..." Слово, похожее на переливчатый звук свирели...
Все это - мой язык. Мое ни у кого не отнятое богатство. Моя жизнь. И этого лишиться, стать нищим, ковыляющим на протезе с протянутой рукой?.. Протез, протез... До магазина и обратно... Кому я нужен там со своим языком? Писать на нем — для кого? Беречь его, как вывезенный из России самовар, чтобы по праздникам потчевать страдающих ностальгией соотечественников?..
Да и — о чем писать? Там? Все, о чем писал я до сих пор, — это жизнь, которой мы все здесь жили. Худо ли, хорошо ли — но писал-то я об этом. Не очень хорошо, должно быть, поскольку громкого имени не добился и в свои наступающие шестьдесят уже не добьюсь, тут речь лишь о том, кто как распорядился талантом, отпущенным при рождении господом богом — вот и я: старался употребить его для разгибания согнутых спин, для распрямления смятых, скомканных душ, руководствуясь теми словами, которые вынес в заглавие своего первого романа: "Кто, если не ты, и когда, если не теперь?.." И этот роман, и второй - "Лабиринт" — о сталинщине, а точнее — о сопротивлении ей, а в ее лице — фашизму, а в его лице — смерти. О том же роман "Ночь предопределений": медленном, постепенном умерщвлении в отравленной атмосфере застоя... О тех, кто сдавался, чтобы выжить, и — умирал, и о тех, кто готов был умереть, чтобы не сдаться, и — выживал... По сути, о том же написана "Лгунья" — сатира на систему, воздвигнутую из такого жаростойкого, морозоустойчивого материала, каковым является ложь, и повесть "Приговор" — о том, как эта система взращивает фашизм, и книга "Раскрепощение": о славной нашей Перестройке, о воспаривших в небеса надеждах, о людях, которые верили в нее, были ее вестниками — и не дожили до ее взлета и до — быть может — краха... Кому интересно это там? Ведь писал я для тех, с кем жил единой жизнью, писал как соучастник похода, в котором каждый понимает другого с полуслова... Он будет продолжаться дальше, без меня... И вряд ли закончится победой.