Луна продолжала скользить своим холодным безжалостным оком по земле, и ночь съежилась в тени, страшась за свои скверные тайны.
Но, наконец, тяжелая, замерзшая земля как бы с болью отвернулась от луны, и солнце заиграло на церковных шпилях, позолоченных в честь господа бога.
И все церковные колокола города зазвенели, разнося праздничное ликование рождественского утра по всему приходу. И дети вскочили в одних рубашонках, чтобы поиграть с новыми игрушками или полакомиться сластями, которых они вчера не в силах были одолеть.
А взрослые нарядились и пошли в церковь.
Поэтому там было полным-полно народу, и пастору Мартенсу буквально пришлось проталкиваться к кафедре.
Зимнее солнце весело играло пестрыми красками, которые оно взяло с росписей на стеклах большого окна над хорами. Оно метнуло косые лучи мимо запрестольного образа и бросило яркие красные, зеленые и огненно-желтые блики на хоры. Вся церковь улыбалась праздничной улыбкой, охваченная радостным, блаженным рождественским настроением.
Об этом как раз и читал свою проповедь пастор Мартенс.
Праздник рождества — это не только праздник мирской радости, праздник сердца, праздник детей. Он вместе с тем — и даже прежде всего он — религиозный праздник, где у каждой радости, у каждого наслаждения есть более глубокие причины и корни. И, перейдя к тексту дня,[12] пастор особо остановился на благочестивых воспоминаниях о рождестве, которые каждый вынес из своего детства. Он вызвал перед глазами прихожан очаровательные картины младенца, лежащего в яслях, пастухов, ангелов и волхвов, приносящих дары, — слова падали с кафедры мягко и задушевно, словно произнесенные в детском восторге.
Если то или иное суровое слово из громоподобных речей об аде и о страшном суде запряталось здесь где-то за каменными цветами, то все такие слова были начисто выметены оттуда сегодня. Все образы, свойственные религии боли и отречения, были тихонько отодвинуты в сторону, и тот, кто был замучен на кресте, прибитый гвоздями за руки и ноги, — он превратился в прелестнейшего младенца, и его — его! — положили в ясли.
У доброго пастора Мартенса на глазах выступили слезы, рыдания мешали ему говорить: в этом ведь было что-то невыразимо трогательное. То, что есть в мире ничтожного и презренного, оно-то как раз и есть истинное величие, — в этом тоже было что-то бесконечно приятное и успокаивающее. Так что никто не имеет права жаловаться на свое место в жизни, да и кто станет делать это, когда низшее есть высшее, когда ничтожные и презренные суть избранные! Какое блаженство, о, какое блаженство знать это! Обратимся же все с детской душой к младенцу, лежащему в яслях во граде Вифлееме.
Пастор Мартенс говорил с неподдельным воодушевлением. В его красивом голосе, дрожащем от волнения, сквозило напряженное ожидание дня искупающей жертвы, и когда он дошел до завершающей проповедь молитвы, которую знал наизусть, он принялся внимательно рассматривать кое-кого из сидящих внизу прихожан.
Он сразу разыскал среди них богатого старого шкипера Рандульфа, тестя консула Вита. Рандульф обычно бывал первым в ряду жертвующих. Ибо здесь еще царил «благочестивый христианский обычай», как выражался пастор Мартенс: прихожане лично приносили пожертвования своему духовному пастырю.
И пастор Мартенс подумал о больших плоских конвертах, в которых не могло оказаться ничего иного, кроме кредитных билетов, но он не забыл также и скромных кульков с серебряными монетами — он не пренебрегал лептой вдовицы; ведь даже жалкая медь обретала благословенный звон, когда ее смиренно клали на стол господу богу.
Эта проповедь была одной из лучших когда-либо произнесенных им, и пастор Мартенс занял видное положение среди наиболее выдающихся проповедников страны.
На душе у прихожан было так легко, так по-детски, по-рождественскому радостно. Фру полицмейстерша наклонилась вперед к фру Бентсен и сказала, что далеко в задних рядах она увидела шляпу с шотландской отделкой, которую она сама сшила и подарила на рождество, — ей было так приятно видеть это.
Фру Бентсен кивнула ей с улыбкой:
— У меня такое чувство, словно мы все одна большая семья.
Между тем желтое зимнее солнце продолжало свою игру цветными лучами. У быка святого Луки оно позаимствовало коричневое пятно и приклеило его на лицо кистеру, сидевшему в праздничном одеянии за маленьким скромным столиком, на который должны были складываться пожертвования.