— Вы за обедом не разговариваете?
— Как можно! — возмутилась мать Аполлония. — Мы вообще мало разговариваем, потому что нет времени. А вот это часовня для вечерних молитв.
— Простите, но что же вы делаете?
— Все. Присматриваем за кухней, стираем, моем полы, шьем постельное и носильное белье, платье. Все, что нужно, делаем сами.
— А когда же вы встаете?
— Ложимся спать в девять часов вечера, а встаем в четыре часа утра. Помолимся — и за работу.
— Молодые сестры и послушницы тоже так работают?
— Если не больше, — ответила мать Аполлония. — Мы хотим, чтобы они убедились в том, что жизнь наша нелегка. Вот почему у нас остаются только те, кто следует своему призванию.
— Прекрасное, но трудное призвание! И ни одна из них не жалеет, что пришла сюда? Некоторые из них так красивы. Может быть, многие предпочли бы стать женами и матерями, чем опекать чужих детей?
— А разве мы удерживаем тех, кому случается выйти замуж? — удивилась мать Аполлония. — Напротив, наши послушницы и даже сестры становятся иногда прекрасными женами. Но не всех манит мирская жизнь. Многие предпочитают стать сестрами страждущих, матерями сирот, Христовыми невестами…
Мадзя отпрянула.
— Христовыми невестами! — повторила она сдавленным голосом.
— Что с тобой, дитя мое? — воскликнула мать Аполлония, схватив девушку за руку.
Мадзя прислонилась к стене и провела рукой по глазам. Через минуту она с улыбкой ответила:
— Я смеялась над нервными людьми. А сейчас вижу, что и у меня есть нервы.
Обеспокоенная монахиня ввела Мадзю в какую-то комнатку, усадила на диван, а сама выбежала в коридор. Вскоре она вернулась со стаканчиком слабого вина и сухариками.
— Выпей, дитя мое, — сказала она, — и поешь. Не голодна ли ты? С тобой что-то неладно. Ради бога, расскажи мне все, как матери.
Вино и сухарик вернули Мадзе силы. Она овладела собой, и голос ее зазвучал естественно:
— Не беспокойтесь, ничего страшного. Только вот что со мной случилось. Однажды я попала на спиритический сеанс. Ясновидящая спала; но не успела я войти, как она повернулась ко мне и говорит: «Вот избранница. Но я не вижу избранника, хотя он велик и могуч». А сейчас вы сказали о Христовых невестах, и со мной произошло что-то странное.
— Ты испугалась, что мы тебя задержим здесь, чего доброго, замуруем в какой-нибудь келье! — засмеялась старушка. — Будь покойна! К нам обращается столько охотниц, что мы и четвертую часть их вряд ли могли бы принять, если бы были места. Мы никого не завлекаем, к нам просятся сами.
— Значит, вы бы и меня не приняли, если бы я когда-нибудь надумала вступить в ваш орден? — весело спросила Мадзя.
— Таких, которым надо еще думать, мы вовсе не принимаем.
— А каких же вы принимаете?
Старушка задумалась.
— Видишь ли, — начала она после краткого молчания, — мы, монахини, как и все люди, небезгрешны. Может, мы и хуже, даже наверное хуже других людей. Но у всех, кто принадлежит к нашему ордену, есть одна общая черта: не знаю, врожденное ли это чувство или незаслуженный дар божий, — только у каждой из наших сестер над всеми ее личными склонностями господствует жажда служения ближним, униженным и страждущим. Я знаю, светские дамы добрее и лучше нас, они более образованны, деликатны и отзывчивы. Мы — простые женщины, свыклись с бедой, порой истомлены горем, и то, что для мирян — истинное самопожертвование, для нас — насущная потребность, чуть ли не эгоизм. Вот почему наши кажущиеся заслуги перед ближними, это вовсе не заслуги, как вечная зелень сосны вовсе не добродетель, отличающая ее от тех деревьев, которые теряют на зиму листву. Вот почему мирянин одним добрым поступком может заслужить царство небесное, которого мы не заслужим всю жизнь, нося монашескую одежду и ухаживая за больными. Как птица рождается для полета, так и женщина, которой по милости божьей суждено стать монахиней, рождается для служения страждущим. У кого нет в душе этого призвания, тот никогда не станет монахом, хоть замуруй его в монастыре. И ты, моя дорогая, хоть и добра и милосердна к бедным, не станешь монахиней.
Мадзя покраснела и потупилась. У нее нет призвания! Но ведь всю свою жизнь она стремилась служить обездоленным!
— Ты, милая, останешься в миру, — продолжала старушка, — там ты принесешь больше добра людям и скорее заслужишь царство небесное, чем мы здесь.
— Стало быть, чтобы поступить в монастырь, нужно только призвание? — прошептала Мадзя.
— Прежде всего у нас не монастырь, а скорее община, из которой сестры даже уходят, — пояснила мать Аполлония. — А теперь я отвечу тебе на вопрос. Одной только потребности служить ближним недостаточно для того, чтобы вступить в наш орден. Жертвовать собой можно и в миру, не отказываясь от свободы и дозволенных развлечений. Мы же ведем жизнь замкнутую и суровую, много работаем и не пользуемся свободой, которой вы так жаждете. Поэтому только две категории женщин обращаются к нам и находят у нас счастье: либо те, которые хлебнули горя и разочаровались в жизни, либо те, которые ежечасно помышляют о боге и вечной жизни, которых ничто не влечет в здешнем мире.
— О, если бы существовал нездешний мир! — невольно прошептала Мадзя.
Старушка отшатнулась от Мадзи и перекрестила ее, но через минуту кротко сказала:
— Бедное дитя! Но ты, мне кажется, так добра и невинна, что бог не оставит тебя своей милостью.
На какое-то мгновение страх снова охватил Мадзю. Ей вспомнились грозные слова матери Аполлонии о том, что сам бог иногда встает людям на пути, чтобы обратить их.
Отдохнув и успокоившись, Мадзя попрощалась со старушкой. Монахиня сердечно поцеловала девушку, но по всему было видно, что она огорчена.
— Заходи, не забывай нас! — сказала она девушке.
Когда Мадзя вышла на улицу, она почувствовала, что ей как будто жаль расставаться с почтенной старушкой, с тихим зданием, с чистотой его коридоров, сиротами, зеленью сада и покоем. Особенно с покоем, который царил здесь над всем и осенил душу Мадзи.
Если бы монахини сдавали внаем комнаты, она бы немедленно переехала к ним.
«Будь я монахиней, — думала Мадзя, — я могла бы ухаживать за паном Казимежем, не боясь никаких подозрений и сплетен».
И быть может, не думала бы о Сольском, с воспоминаниями о котором, мимолетными, но докучными, ей все чаще приходилось бороться.
«Ах, хоть бы скорее ответил Здислав! — думала Мадзя. — Ведь мог же он за это время ответить».
Остаток дня прошел в мучительном ожидании неприятных вестей; Мадзе казалось, что ей вот-вот сообщат о смерти пана Казимежа, о новом поединке, быть может, о болезни отца…
Она ждала, ждала, как в лихорадке; всякий раз, когда кто-нибудь быстрым шагом поднимался по лестнице, сердце ее начинало биться. Но плохих вестей не было.
«У меня расстроены нервы, — успокаивала она себя. — Ах, если бы можно было уехать в деревню! Если бы благочестивые монахини позволили мне каждый день несколько часов посидеть у них в саду, я бы почувствовала себя лучше».
Ночью Мадзя не спала, лишь забывалась коротким сном, полным сновидений. Ей чудилось, будто она смотрит панораму, за стеклами которой скользят неестественной величины тени пана Казимежа, Цинадровского, Стеллы и пани Ляттер. А чей-то однообразный и скучный голос дает пояснения:
«Вот чего стоит жизнь человеческая! Пани Ляттер, перед которой все преклонялись, обратилась в горсть праха. На могиле Цинадровского уже завяли цветы, посаженные рукой Цецилии. В безвестной могиле лежит Стелла, которая была кумиром иксиновской молодежи и, возбуждая зависть у барышень, срывала аплодисменты и получала букеты цветов. Казимеж Норский, такой красавец, талант и счастливчик, скоро обратится в кислород, водород, жиры и железо! Вот она, жизнь человеческая!»
Мадзя пробуждалась, смотрела на стену, на которую из окна падало сиянье звездной ночи, и думала:
«Найдется ли в мире девушка, моя ровесница, чей сон нарушали бы такие странные виденья?»