Выбрать главу

Я царь земных царей и царь Ассаргадон

Владыки и цари, вам говорю я: горе!

и больше всего само это имя — Ас–сар–га–дон. Со свирепой энергией отчеканивал я его слог за слогом… (пишу, и вдруг вспомнил из «Роланда»: «И гости вдбволь пйли, ёли, / И лйца их от вйн горели»; уверен, что и на «их» ставил я ударение). О ямб, велики твои соблазны! Но ведь Пушкин, и не он один, с легкостью их избегал, да и не все ли равно, как мальчонок выползший из- под стола или юнец, только что отнесший переплести Бодлера в змеиную кожу [35], читал стихи? Accdp–гадон? Ничего. Имя все‑таки хорошее. И Пушкин такими не пренебрегал.

Именам собственным присуще устройство смысла, которого не являют никакие другие элементы языка. Недаром хранят их, в засушенном виде, энциклопедии, а не словари. Поэты оживляют и их, нередко с особым удовольствием. Перечисляют с дюжину порой, как уже Дмитриев, Иван Иваныч, лучший наш стихотворец между Державиным и Жуковским, дважды в том же стихотворении, а затем Пушкин в «Онегине», по образцу Байрона, с усмешкой перечислившего в двух, одна за другой, октавах «Дон Жуана» сперва британских военачальников и моряков, потом французских [36] — Бог знает как произнося их имена — революционеров и генералов. Но усмешка тут не обязательна. Тынянов правильно, хоть и нескладной терминологией пользуясь («Проблема стихотворного языка», 1924), указал, что в словах с ослабленным или отсутствующим «основным признаком значения» особенно ярко выступает их лексическая окраска (слува «дондеже», например, непонятного деревенским бабам в чеховском рассказе «Мужики»), как и другие «второстепенные» или «колеблющиеся» «признаки значения», в том числе и те недостаточно учтенные Тыняновым— совсем зыбкие, но весьма действенные все же — что неотделимы от звучания иных экзотических (вспомним Флоренского), гротескных или попросту непривычных собственных имен. Основного признака у собственных имен, как опять‑таки совершенно правильно говорит Тынянов, вовсе и нет; или, как вразумительнее будет сказать, у них нет смысла, есть только предметное значение. В слове «Шекспир» понимать нечего; разве что, зная английские слова «потрясать» и «копье», я пониманием назову раскрытие его «внутренней формы», которая с Шекспиром ничего общего не имеет. Имя его мне следует знать, а не понимать (значения знают, смыслы понимают), и если я знаю, что зовется так автор «Гамлета» и «Лира», то в крайнем случае могу назвать его и Шапиро, как один рабфаковец, полвека назад, назвал его на экзамене. «Копье» или «потрясать» — другое дело. Нужно и любое слово знать, чтобы его понять, но при понимании я открываю в самом слове все оттенки его смысла, тогда как всё, что я узнаю о Шекспире и научаюсь понимать в его творениях, не из имени его я извлекаю, а лишь озаглавливаю этим именем. Порой оно становится заглавием целой книги, но поэту книга не нужна; почему бы не поживиться ему одним заглавием? Едва ли и Брюсов намного лучше, чем я, был знаком с историей древнего Востока, когда пленился и меня пленил грозным именем Ассаргадон.

Грозным и царственным? Да. И, что важно, уже по звуку. У имени не просто «лексическая окраска», как у любого слова: у него звук, необычный звук, и мир, откуда, для нас, этот звук звучит. «Мудрец мучительный Шакес- пеар», — хорошо выдумал первый стих Сологуб: сказочным сделал историческое имя. А в Рущуке вы бывали? Известно вам что‑нибудь насчет Тульчи? Прислушайтесь:

вернуться

35

Ср.: «В ту же зиму [1908—1909 г.] купил я у Вольфа узенькие «Цветы зла», в малом издании Lemerre'a, отнес книжку к переплетчику на Большой Конюшенной и для переплета выбрал зеленую змеиную кожу. Декадентский это придало ей вид, но ведь самые «сатанинские» (худшие) стихотворения в ней и нравились мне в то время всего больше. Или кинжально–кощунственное A une Madone, ex‑voto dans le gout espagnol, в конце которого семь смертных грехов, семь ножей, мечтает вонзить грешник–поэт в любящее сердце Марии:.

Je les planterai tous dans ton Coeur pantelant, Dans ton Coeur sanglotant, dans ton Coeur ruiseelant!

Тут, однако, пусть и связанная с темой, уже словесная музыка захватывала меня. В русских стихах я еще музыки не чувствовал, а научил меня ее слышать немножко раньше, чем Бодлер, Верлен. Ничего не может быть банальней: «Осенние скрипки» я нашел, или они меня нашли, во французской хрестоматии. Не совсем я был тут чужой этой мелодичности не мог не ощутить.

Les sanglots longs Des violons…

He хитра она, но подлинна. Она мне азбуку преподала и всякого другого звуко- смысла.

Вот я и декадент–молокосос, и эстет, и модернист, и в формалисты, пожалуй, когда подрасту, запишусь, а то, чего доброго, и к футуристам примкну. Но лето пришло после той зимы, и стал я целыми днями под липой в аллее сидеть, а чаще еще на застекленном балкончике над кухонным крыльцом, где одна качалка моя соломенная и помещалась, — сидеть и впервые все наше прежнее, главное, читать всерьез: Тургенева, Гончарова, но Толстого еще горячей, и всего жарче Достоевского. Полагаю, что все они в союзе, да и с поэтами нашими заодно… от выкидывания этики за окно, как и ото всех «измов» декадентишку змеиного и уберегли» (В. Вейдле. Зимнее солнце. Из ранних воспоминаний. Вашингтон, 1976. С. 102—103).

вернуться

36

Байрон. Дон–Жуан. Песнь 1, 2—3. См.: Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. Л., 1924. С. 49, 57—61.