Выбрать главу

— Но, матушка! Но, всеблагая! — воскликнули оба гостя. А Строганов сказал:

— Надо бы, Екатерина Алексеевна, к регламенту ваших вечеров добавить: «Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем».

— Да, ты прав, Александр Сергеич, — сделав над собой усилие, вновь оживилась Екатерина.

2

— Ты, Перфильич, извини меня и не злись, — сказала царица подобревшим голосом. — Как ты со своим костыльком управился по столь высоким нашим лестницам? — и она указала глазами на толстую с серебряным набалдашником трость его.

— О всеблагая, — складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову к правому плечу, воскликнул Елагин. — Я воспарил в сию тихую обитель на крыльях Мельпомены и Терпсихоры.

— Я думаю, что тебе помогали все девять муз, а десятая на придачу — Габриэльша… Великий ветреник ты, Перфильич, неисправимый ферлакур. Я чаю, ты восхищен своей Габриэльшей выше меры.

— Это не есть восхищение ума, Екатерина Алексеевна, но восхищение сердца, — слегка грассируя, произнес Елагин.

— Охотно верю. Но страсти наши всегда против разума воюют, — с притворной застенчивостью улыбнулась Екатерина. — А столь прилежное восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на костыльках ходить.

Елагин, комически состроив виноватую мину, распустил пухлые губы и пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.

Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось, что жестокосердная оперная дива, желая поиздеваться над влюбленным в нее Елагиным, принудила его сплясать вместе с ней веселый танец. Тучный, неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин, исполняя каприз подведомственной ему дамы сердца, проделав несколько бравурных па с припрыгом, вывихнул себе ногу и на целый месяц слег в постель.

Екатерина разгневалась на Габриэльшу, но не ради её коварного поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату в десять тысяч пятьсот рублей, тогда как на содержание всей оперы отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.

Екатерина улыбнулась смеющемуся графу Строганову и, повернувшись к Елагину, спросила его:

— Послушайте, Иван Перфильич, а верно ли, будто бы когда вы сказали Габриэльше, что-де в России столь огромное жалованье только фельдмаршалы получают, Габриэльша будто бы тебе ответила: «Ну так пусть ваши фельдмаршалы и в опере поют». Правда сие или вымысел?

Да, это была правда. Но Елагин с деланным возмущением, пристукнув тростью об пол, не задумываясь, возразил:

— Это, мадам, злостная ахинея, чушь, анекдот досужих сплетников.

Екатерина, сразу подметив, что он, щадя Габриэльшу, врет, смущенно отвернулась от него.

Елагин собрался уходить, ссылаясь на появившуюся боль в ноге.

Екатерина резко встряхнула лежавший на столе звонок. Мигом, как из-под земли, явились два изящно одетых молоденьких пажа и фрейлина.

— Проводите его высокопревосходительство до кареты, — приказала императрица.

Когда все удалились, она, приняв из рук Строганова очищенный апельсин, сказала:

— Он большой повеса, этот самый толстячок. Помесь селадона с сибаритом…

— Есть мадам, смачное, круглое словцо: «бабник».

Екатерина рассмеялась:

— Бабник, бабник!.. Ах, как это чудесно, — и, достав золотой карандашик, записала в книжечку: «Бабник — сиречь по бабским делам мастер».

— Про таких господ пышнотелые субретки из простушек говорят: «Этот барин ерзок на руку», — наддавал жару краснобай Строганов.

Екатерина снова рассмеялась. Кончики ушей её закраснелись, видимо, от смущенья перед Строгановым, она записала: «Ерзок на руку — сиречь в бабской стратегии имеет достодолжный натиск и проворство, раз-два-три».

— С тобой, Александр Сергеич, поведешься, многим фигуральностям и веселым терминам научишься.

— Да, матушка, это правда… С собакой ляжешь — с блохами встанешь, как говорится.

— А знаешь, мне, как в некотором разе сочинительнице, хотя и весьма посредственной, все эти простонародные словечки и присказки зело необходимы.

— Матушка! — воскликнул Строганов. — Да вы же…

— Помолчи, Александр Сергеич, знаю, что расхваливать будешь мои листомарательные опусы. А вот господин стихотворец Сумароков да журнальных дел мастер Новиков поругивают меня в своих статейках. Иной раз, черт их возьми, пребольно. Хотя я к ним, к этим диатрибам, особой обиды не питаю, а все русское, народное — былины, песни — я ценю не меньше, чем они. Вот я и пословицы собрать заказала Ипполиту Федоровичу Богдановичу…

— Собрание пословиц было бы осмотрительнее заказать актеру Чулкову, — сказал Строганов. — Он записывает пословицы и песни непосредственно из уст народа и не портит их.

Екатерина, выразив на лице мину притворного недоумения, подняла брови и проговорила:

— А знаете что… Я очень ценю как пиита Михайлу Попова.

— Попова? Но ведь они с Чулковым только готовые песни собирают.

— Попов и сам отменно изобретает их, — перебила Екатерина. — Я знаю две его песенки по образцу народных, я наизусть вытвердила их. Одна, «Ты бессчастный добрый молодец», даже певчими моими распевается.

— Вы, мадам, видать, обожаете народные песни?

— А ведомо тебе, при каких обстоятельствах я полюбила их? Как-то, еще будучи великой княгиней, я ночью прокралась в комнату тетушки, императрицы Елизаветы, прельстила меня песня: кто-то складно-складно пел чудным голосом. А пел её наш милый Алексей Григорьевич Разумовский, бывший пастушок… Он поет, а чуть пьяненькая матушка Елизавета подшибилась рукой, глядит на него и плачет. Сцена — умиления достойна. И я-то едва-едва не расплакалась, столь складно, столь изумительно пел граф Разумовский. С тех самых пор я без ума от простонародной песни.

— Я ценю Попова более за его комическую оперу «Анюту», — почтительно выслушав Екатерину, сказал Строганов.

— Да, — возразила Екатерина, — но Вольтер сделал свою «Нанину» более тонко. А сюжеты обеих пьес сходственны.