Всюду ропот, недовольство, слезы.
Слезы, уныние и в дому коменданта. Лидия Федоровна в траурном черном платье сидит в обнимку с матерью в спальне. Обе безмолвно плачут. Как ни доказывал им комендант Елагин, что крепость безопасна, у них неистребимое предчувствие страшных бедствий.
— Маменька, сестрица, не бойтесь, — вбежал шустрый семилетний Коля.
За его поясом — деревянный кинжал, в руке — копье, конец которого обтянут свинцовой китайской бумагой из-под чая. — Бригадир Билов приказал всем своим казакам выйти из крепости да рассыпаться по степи. Сотник Падуров уж повел казаков. Я тоже побегу, догоню да рассыплюсь… — и мальчик воинственно потряс копьем. — Маменька, дозвольте!
— Только тебя там не хватало, — сказала мать, моргая красными глазами. — Подай-ка нашатырь в бутылочке.
Подавая нашатырь, черноглазый Коля говорил взахлеб.
— Не плачьте, маменька. У нас еще тысяча… У нас одних казаков при Падурове шесть сотен. А Падуров… молодчина! Он мне чего-то подарил…
Лидка, пойдем покажу.
— Это что еще за Лидка! — оборвала его мать.
— Он мне леденчик подарил… Видишь, Лидуха? И еще чегой-то. Пойдем, — и он подмигнул сестре.
Мальчик чувствовал себя взрослым и, подражая отцу, старался, как умел, подбодрить женщин, но его маленькое сердце все же тревожно билось и страдало.
В соседней комнате послышались грузные шаги коменданта.
— Мать, выйди-ка сюда…
Крепкая, приземистая комендантша сорвалась с места и, звеня висевшими у нее за поясом ключами, проворно выкатилась за дверь.
— Лидка, на… — и мальчик, косясь на дверь, сунул сестре записку. — От него это…
Лидия развернула вчетверо сложенную четко написанную бумажку и прежде всего отыскала подпись: «Тимофей Падуров». Сердце её болезненно сжалось, густые брови в изумлении приподнялись. «Несравненная, бесценная Лидия Федоровна. Я знаю, что вас постигло неутешное горе. Я ласкаю себя мыслью помочь вам, но путей к тому не ведаю…»
Её рука с недочитанным письмом упала на колени, кончики побледневших губ обвисли, веки задрожали, голова поникла.
— Чего, чего, чего он пишет-то? — подметив волнение сестры, зачастил смутившийся Коля.
Но вот в спальню мрачной тенью, шатаясь, вошла комендантша. Закрыв пригоршнями мокрое от слез лицо и шатаясь, она завыла:
— Кормилец-то наш, желанный-то наш, отец-то наш…
— Маменька! — обомлев, вскочила Лидия. — Маменька, что стряслось?
— Чистое белье надел… К смерти приготовился…
Женщины бросились друг дружке на шею, громко зарыдали.
— Да ну вас совсем, — часто замигав, жалобно сказал мальчик, острые плечи его быстро поднялись и опустились. — Бабы какие… Воют и воют целый день… — Он укоризненно покосился на женщин, но глаза его вдруг залились слезами. Он бросил копье, сорвавшимся цыплячьим голосом закричал:
— Только и плачут, только и плачут!.. — и, кривя рот, всхлипывая, побежал к выходу.
— Стой, Николенька, — поймал его вошедший в спальню отец.
Полковник был в новом мундире, при всех орденах. Седые волосы всклокочены, мужественное лицо бледно, губы подергивались, меж бровями вертикальная врубилась складка.
— Ну вот… Только вы ничего не опасайтесь… Ну вот… страшного ничего. Крепость устоит да еще и побьет супостатов-то. А все ж таки… на всякий случай… По закону христианскому благословить хочу. Ну, Лидочка…
Дочь, вся сотрясаясь, опустилась на колени, обняла ноги отца, прижалась пылавшей щекой к его новым, начищенным ботфортам со шпорами.
Мальчик стоял тут же. Он старался осмыслить происходящее. Но слезы застилали свет. Он видел, как лицо сестры исказилось мукою, как у отца дрожат колени и подергивается правая щека. Мальчик шевельнул плечами и вытер отсыревший нос рукавом рубахи.
Трижды перекрестив и поцеловав дочь, старик Елагин обратился к жене.
— Прощай, старушка, — выдохнул он и громко зафыркал носом. — Да ты не страшись. Бог милосерд. Все обойдется, как нельзя лучше. Тридцать лет прожили с тобой. Прощай, старенькая… — В широкой груди его захрипело.
— Прощай, Федор Павлыч, прости меня.
— Прощай, касатка моя!
— Прощай, Федор Павлыч, батюшка! — Какими-то отрешенными глазами она с благоговением смотрела в его лицо, как на икону. Он обнял ее. У старухи дрожал подбородок, дрожали ноги, дрожала душа.
Полковник подозвал сына. Мальчик быстро справился с собой, перестал плакать и, вплотную придвинувшись к отцу, стал рассматривать изящные, с золотом и эмалью, кресты на груди отца.
— Ну вот, Николай… Ты мужчина. Не куксись.
— Я ничего… я… я…
— Учись, слушайся, уважай старших. Завсегда будь мужественным, храбрым. А как подрастешь, имей попечение о сестре, о матери. — У старого полковника кривился рот, трепетало правое веко. — И… завсегда будь верен царю, отечеству… как и отец твой… Прощай.
Пять сотен оренбургских казаков приказанием Билова рассыпались по степи. Сбоку, то бросаясь вперед, то возвращаясь, гарцевал сотник Падуров.
Этим маневром Билов рассчитывал задать мятежникам страх: пусть видят злодеи, сколь велика сила защитников.
Стал гулять ветерок, пыль понеслась, хвосты лошадей задирались в сторону крепости. На вал, к тому месту, где было начальство, взобрался козлиной тропинкой священник в эпитрахили, с крестом и евангелием. Он прочел краткую молитву, окропил пушки и воинов, осенил крестом Билова с Елагиным, офицеров и всех защитников. Коля таскал за ним кадило и медный кувшин со святой водой.
— Отец Симеон, осените святым крестом казаков в поле, — громко сказал Елагин. — Глядите, на них набегают мятежники.
Действительно, подскакав к отряду Падурова сажен на тридцать, Пугачёвские всадники дали по казакам ружейный залп. Два казака упали, задетая пулей лошадь, взлягивая задом, понеслась по степи и брякнулась на землю.
Отец Симеон высоко воздел руки с крестом и, троекратно осеняя поле брани, во всю мочь запел:
Наблюдавший в подзорную трубу Билов вдруг заорал не своим голосом:
— Ах он… так его! Измена!.. О бог мой… Измена… Стреляйте в него, стреляйте!.. Пушка! Пушка!..
— Измена! — закричал и Елагин.