Выбрать главу

Сражением руководили теперь генералы Румянцев и Фермор. Пушки неприятеля, хотя и не особенно метко, все же тревожили наших. Но с правого фланга уже спешили на быстроногих конях чугуевцы – в атаку на батареи врага.

С левого фланга скакали донцы, за ними – полтысячи полуголых калмыков: они спустили по пояс красные суконные бешметы и, ощетинив пики, с визгом мчались колоть и топтать утекавших пруссаков.

Пугачев, давно отбившись от своих, работал то с гусарами, то с пехотой, колол и рубил, счастливо спасаясь от смерти.

Горячий генерал-майор Петр Панин, увлеченный удачным исходом сражения, ускакал далеко вперед, вслед за гусарами. Тут было жарко. Неприятель на это место двинул из-за леса остатки резервов. Тут шел ожесточенный бой, последняя ставка неприятеля. Завязалась огневая перестрелка. Пугачев палил из винтовки.

Вдруг видит он: на левом фланге отряда конь Панина с разбегу упал на колени, Панин перелетел через конскую шею; конь, прошитый вражьими пулями, перевернулся на бок, взлягнул ногами, затих. К Панину с криком «Эге! Генерал, генерал!» стремительно бежало с десяток пруссаков. Пугачев ударил плетью коня, что есть силы подскакал к генералу, спрыгнул:

– Садись враз, – и подсобил белому от страха и потерявшему силы Панину залезть в седло.

– А ты как же?

– Не сумлевайтесь, у меня ноги волчьи, утеку! – и Пугачев ударил коня ладонью по холке.

– Спасибо, казак! – и Панин пришпорил коня.

Над Эггерсдорфским полем, от леса до леса, висела пылища и желто-сизый дым. Горели деревни.

Баталия кончилась. Почва подмокла от конской и человеческой крови. Было 3 часа дня 19 августа 1757 года.

Панин долго допытывался потом и не мог отыскать казака, который даровал ему жизнь на поле сражения. Он хотел оказать казаку-герою высокую милость.

Чрез семнадцать лет, и тоже на поле брани, но при других обстоятельствах, судьба вновь столкнет лицом к лицу графа Петра Панина и донского казака Емельяна Пугачева – мужицкого царя. Казак узнает графа и не подаст о том виду. Граф не узнает казака, но барской рукой отблагодарит его за спасение от смерти – громкой, на всю Россию, пощечиной. Сердце казака обольется тогда кипучей кровью и желчью.

Когда все стало приходить в порядок, казак Пугачев держал ответ пред атаманом Денисовым.

– Где твой конь?

– Убили.

– Ты мой ординарец... Куда ты, песий сын, пропал?

– Воевал.

– Где мой рысак Пегаш? Он выдан тебе под присмотр.

– Я воевал... Я пруссаков бил. За всем не усмотришь. Сбежал, должно, ваш конь.

Полковник Илья Денисов, суровый службист, кликнул двух старых преданных ему казаков и приказал им: ординарца Емельяна Пугачева за его тяжкие преступления по службе выдрать нещадно плетью.

К Пугачеву тотчас же подошли два пожилых казака.

– А ну-ка, молодчик, спускай портки, – сказал сквозь зубы рыжебородый, с плеткой в руке, детина.

Пугачев, тяжело дыша, выжидательно уставился в усатое лицо полковника Денисова, как бы вопрошая мрачного начальника – шутит он или взаправду действует?

– Ну! Вали его на землю, – приказал Денисов.

– Ваше высокоблагородие, – взмолился Пугачев. – За что же это? Ведь я по-честному воевал. А ваш Пегаш...

– Молчать!

– Пегаш ваш найдется, вашескородие... Да я вам рысака такого добуду, что...

– Молчать, безрогая скотина!.. Хуже будет.

Пугачева схватили, брякнули на землю.

– Не позорьте, пощадите, вашескородие... Заслужу! – закричал Пугачев истошно.

Поверженный вниз лицом, он умолк, взглянул на притихших, хмурых зевак вокруг, зажмурился, стиснул зубы и скрюченными пальцами вцепился в пахучую полынь-траву.

Экзекуция началась, но, как ни усердствовал рыжебородый, Пугачев терпел: ни стона, ни вздоха, только скрипел зубами.

– Довольно! – крикнул атаман Денисов.

Емельян встал, с трудом натянул рубаху, его из стороны в сторону покачивало. Он выплюнул набившуюся в рот землю со стебельком полыни и стоял против атамана, вперив взор ему под ноги.

– Можешь идти, Пугачев, – сказал атаман. – Другой раз помни...

Пугачев нога за ногу пошел прочь. Да, он будет помнить... Ему век не забыть этой награды за боевой труд его.

Спина болезненно ныла, словно обваренная кипятком, сквозь рубаху пятнами проступала кровь.

– Больно, Омеля? – сочувственно спрашивали провожавшие его товарищи.

Вместо ответа Емельян так взглянул на них, что люди прикусили языки.

А через день-другой Пугачев носился среди казаков как ни в чем не бывало. Разве только стал он менее разговорчив, а уж если принимался «точить лясы», то тут ему – никто не перечь. Со старшими по войску он приметно играл надвое: поддакивая и соглашаясь, он вместе с тем таил в глазах бесшабашную ухмылку, точно говоря про себя: «Вот он я, попробуй-ка ухватить меня».

И тот же атаман Денисов, приглядываясь к Емельяну, говорил о нем не иначе как о «превеликом бестии».

– Храбр и дерзок хлопец, но зело двусмыслен. Мало я его драл.

Впрочем, и это, новое, в Емельяне с течением времени примелькалось и перестало задевать внимание окружающих.

27 августа, поздно вечером, в Царское Село, где жила императрица Елизавета, прискакал с театра войны курьер: генерал-майор Петр Панин с трубящими в серебряные трубы почтальонами. Он привез известие о нашей полной победе 19 августа над прусским фельдмаршалом Левальдом на берегах Прегеля, при деревне Гросс-Эггерсдорф. Обнимая Панина, Елизавета прослезилась. А на другой день, в четыре часа утра, с Петропавловской крепости прогрохотал сто один пушечный выстрел. Столица торжественно стала праздновать первую над пруссаками викторию.

Глава II

Бой при деревне Цорндорф. Вечеринка у братьев Орловых

1

В сущности, празднества оказались преждевременными: русская армия, вместо преследования неприятеля, стала отходить к границе, оставляя врагам с таким трудом завоеванные земли. Поспешное отступление походило на бегство: приказано жечь фуры, топить в воде порох и снаряды, заклепывать пушки. Солдаты недоумевали, по всем воинским частям стало перелетать из уст в уста страшное слово: «измена». Союзники громко выражали свое возмущение по поводу ничем не оправданных действий русского командования. Конечно, был недоволен всем этим и правящий Петербург.

Главнокомандующий фельдмаршал Апраксин был смещен, на его место назначен генерал Фермор.

Война затягивалась. Необходимо было подсылать в действующую армию подкрепления из России. Рекрутский набор дал сорок три тысячи человек, из них укомплектовано в полки двадцать четыре тысячи рекрутов, а куда подевались остальные девятнадцать тысяч – неизвестно. Сенат запрашивал об этом Военную коллегию, но быстро собрать надлежащие сведения о пропавших рекрутах было невозможно: почта работала столь медленно, что приказ, отправленный из Петербурга, например, в Смоленск, тащился туда месяц и двенадцать дней.

В исходе зимы генерал кригс-комиссар князь Яков Шаховской, проезжая по улицам Москвы, повстречал вблизи главного военного госпиталя странный обоз: на нескольких дровнях валялись рекруты.

– Стой! Куда? – спросил он сопровождавшего обоз унтер-офицера.

– Да вот на людей хвороба напала, ваше превосходительство, – ответил тот. – Возили в госпиталь, да не приняли, сказывают: места нет, в обрат велели везти в команду.

– А скажи-ка ты мне, унтер, не таясь, из-за чего такая хвороба ежегодно нападает на молодых парней, на новобранцев? – спросил князь.

Унтер помялся, взглянул в добродушное стариковское лицо князя и сказал:

– Ежели молвить по правде, ваше превосходительство, сие приключается от непорядка. Рекрутов из деревень пригоняют, а жительство им не приготовлено и кормиться им, сердешным, почитай, нечем. И околачиваются они в лютую стужу где попало, по дворам да по улицам. А ночуют либо в торговых банях из милости, либо где-нито под мостом, али в складах дровяных, по-собачьи. Вот и студятся. А бабы, глядя на них, плачут, вот, мол, сколь сладко нашим сынкам царскую-то службу отбывать. Чрез сие великий ропот идет промеж народа...