– А кроме того, – попытался поддержать распоряжение генерала майор Астафьев, – молчание артиллерии приводит наших пехотинцев в робость.
– Вот видите, видите, Федор Юльевич! А вы – поберегать! Эй, Мишка! – крикнул Кар старому лакею. – Достань-ка, братец, из саквояжа с десяточек увещательных манифестов.
Тем временем к солдатским группам подъезжали – по два, по три – смельчаки пугачевцы, кричали им:
– Бросьте палить, солдаты! Мы вам худа не сделаем...
А Зарубин-Чика, высмотрев участки, где не было офицеров, подъезжал к пехотинцам почти вплотную. Чернобородый, горбоносый, глядя в упор на притихших, растерявшихся солдат, Чика кричал им:
– Неужто не видите? Деревня ваша пуста и весь край пуст. Не зря же все жители повернули к государю. Не верьте офицерам, они господскую выгоду блюдут. А наш истинный, природный государь Петр Федорыч приказал бар изничтожать, а всю землю мужикам отдать, и всему люду свет наш батюшка волю объявил... А что касаемо солдатства, то слово нашего государя – быть всем в вольном казачестве!..
– Пошел прочь, злодей! – кричали старые солдаты. – Стрелять учнем!
– Ха-ха!.. Стрелять! – надрывался голосистый Чика. – Стрелял в нас один такой, да сам без головы остался!.. Станете супротивничать – пощады не ждите, солдаты!
– Ребята, сыпь на полку порох! Скуси патрон! – хриплым голосом скомандовал рыжеусый капрал. Молодые пехотинцы тотчас вскинули ружья на изготовку, но их руки тряслись.
Вдали рванула пугачевская пушка, и певучая картечь хлестнула по солдатским рядам. Вышедший Кар приказал стрелять ответно из пушек. Но тут отряд Чики скрылся, стягиваясь к мельнице.
– Видали? Вот вам и «поберегать»! – посмеивался Кар над Фрейманом. – Как зайцы разбежались. Их теперь с гончими собаками не сыщешь... Эх, если б мне еще с десяточек пушек да добрую конницу, – показал бы я им!
Меж тем Чика, присмотревшись к численности и настроению неприятельских солдат, то есть исполнив поручение атамана Овчинникова, вернулся со своими казаками к главным полевым силам пугачевцев, что прятались в перелеске, подле мельницы-ветрянки, всего в двух верстах от занятой Каром деревни Юзеевой.
Направляясь сюда из Берды, Овчинников в пути присоединил к себе тысячу пятьсот башкирцев. А казак Самодуров, командированный Овчинниковым на дорогу к Авзяно-Петровскому заводу, перехватил возвращавшегося в Берду с толпой заводских людей Хлопушу. Из толпы было отобрано триста ратников и две пушки с заводскими пушкарями-наводчиками. Вместе с Хлопушей ратники двинулись за Самодуровым к атаману, остальная же часть заводской толпы с четырьмя пушками продолжала свой поход в Берду. Таким образом, у Овчинникова было под мельницей почти две с половиной тысячи народу, большинство – доброконных.
О существовании в двух верстах от себя столь серьезной силы Кар и не подозревал. Он утешался тем, что утром удачно «разогнал» противника, что противник тот труслив и малочислен, да к тому же и вооружен лишь одной паршивенькой пушчонкой. Значит, нечего было Кару унывать, значит, все будет отлично, надо стойко ждать подкреплений. Кар теперь чувствовал себя хорошо, и его не одолевала даже подагра – сей зело лютый внутренний враг.
Да уж кстати – радостное, давно жданное известие: прискакал подпоручик московских гренадер Татищев и доложил генералу, что сегодня в ночь должна прибыть сюда направленная из Москвы рота 2-го гренадерского полка.
– Ну, поистине мне сегодня бабушка ворожит! – воскликнул Кар и на радостях пригласил гренадера на обед.
Но бабушка ворожила, видно, не одному Кару. Почти в тот же час посчастливилось и атаману Овчинникову. Казачьи караулы схватили ехавшего в Юзееву квартирмейстера, из унтеров той же гренадерской роты, и доставили пленника Овчинникову. Допрос чинился у костра в лесу. Овчинников с Чикой и Хлопушей ели ушку из налимов, в котле плавали вкусные налимьи печенки. Связанный гренадер отвечал на вопросы атамана вяло, без охоты.
– Командир нашей роты сначала послал к генерал-майору Кару офицера Татищева, а вслед за ним и меня. Мне велено прибывающим гренадерам квартиры приготовить.
– Квартиры мы твоим гренадерам и без тебя приготовим. Отвечай, сколько вас?
Квартирмейстер ответил и попросил, чтоб его развязали и, если будет милость, накормили: он прозяб и голоден. Овчинников строго спросил:
– Признаешь ли государя Петра Федорыча?
Квартирмейстер молчал, мялся, мускулы его широкого лица от внутреннего напряжения подергивались. Тут медленно поднялся в накинутом на плечи шебуре мрачный Хлопуша. Его корявые пальцы вцепились в торчавший за опояской тяжелый безмен, а белесые глаза, уставясь в лицо гренадера, заблестели по-холодному. Затаив дыхание, он ждал, какой ответ даст пленник.
– Оглох?.. – резко крикнул Овчинников.
Гренадер вздрогнул, сказал:
– Мы, известное дело, люди простые, не ученые, и про государя ничего такого-этакого не слышали. Только знаем, что он умерши, а была присяга государыне Екатерине.
– Так вот знай теперь, что государь жив-здоров и стоит со своим войском под Оренбургом. Мы слуги его величества... А твой Кар завтра на березе будет качаться, – со сдержанной силой сказал Овчинников. – Ну, так как, готов принять государя?
У Хлопуши захрипело в груди, он вытащил из-за опояски безмен и, избоченясь, угрожающе шагнул к гренадеру.
– В таком разе, – сорвавшимся голосом ответил гренадер, косясь на страшного, с безменом человека, – ежели он, батюшка, жив-здоров, мы, известное дело, с нашим удовольствием... Мы присягу и повернуть можем... Признаю государя! Чай, свой же, расейский!
Овчинников, махнув рукою Хлопуше, прощупал гренадера острым взглядом и приказал:
– Развязать его!.. Садись, квартирмейстер, к котлу. Эй, подайте-ка ложку!
Хлопуша сунул безмен за опояску, резким движением плеч поддернул сползавший бешмет и пошел в лесок. А освобожденный гренадер широко заулыбался. Но улыбка его выражала крайний испуг и душевное смятение. Он на морозе весь вспотел...
Ночь темная, тихая, морозная. Кар не спит. Кар нетерпеливо поджидает прибытия испытанной в боях гренадерской роты.
Рота движется медленно – дорогу перемело, попадаются длинные подъемы, лошади истомились. Обоз растянулся на версту – около полсотни подвод. На каждой подводе по четыре, по пять гренадеров. Обессиленное трудной дорогой и холодом, большинство их крепко спит, дежурные подремывают, веки слипаются, головы валятся на грудь. Тут же в санях кое-где сложены незаряженные ружья и мушкеты. А зачем их спозаранку заряжать, только зря порох отсыреет. Опасаться нечего: впереди отряд генерала – значит, врага нет и в помине.
В середине обоза, в спокойных санях, накрытые кошмой, – поручик Волжинский и прапорщик Шванвич.
– Черт, до чего надоело, – брюзжит молодой прапорщик. – Ямщик, скоро ли Юзеева?
– А кто же ее ведает! – повернувшись к седокам, шамкает древний старик возница; он в больших собачьих мохнатках и повязан по шапке белой шалью, из-под шали торчат кончик распухшего на морозе носа, покрытая сосульками борода. – Вишь, темно! Вот падь проедем, пять верстов останется до Юзеевой-то... Пять верстов. А то и с гаком!
Сзади побрякивали шаркунцы на лошадях и доносилась негромкая песня: заунывно тянули два тенористых голоса. Сидевший слева от Шванвича поручик Волжинский легонько храпел и посвистывал носом. По бокам дороги темнели кусты или целый перелесок – не разобрать было. Тишина, нарушаемая лишь скрипом полозьев да ленивым понуканьем приморившихся коней.
Шванвичу не спится. Ночная тишина и мерное покачивание санок будят у него воспоминания. Он вспоминает недавнюю встречу в Петербурге со своим приятелем Гришей Коробьиным. Встретились они в Милютиных рядах, на Невском, в погребке венгерского купца Супоняжа, пили токайское, а за токайским попросили венгерского, закусывали жареными фисташками. Затем, охмелев, стали откровенничать, стали изъясняться в любви и дружбе. Офицер Коробьин, вплотную придвинувшись к Шванвичу, шепотом сказал ему, что он получил на днях от своего знакомого, из-под Оренбурга, от депутата Большой комиссии, сотника Падурова, необычайное письмо. «Вот прочти», – сказал ему Коробьин и подал исписанный кудрявым почерком лист. Шванвич прочел, вытаращил на приятеля глаза и спросил его: «Что сие значит?» – «А значит сие то, – ответил Коробьин, – что в нашей Россиюшке...»