Выбрать главу

Гостей было человек тридцать. Кроме главных военачальников и судей, за столом и вдоль стен сидели наиболее видные из простых яицких казаков: есаулы, сотники, старик Пустобаев, а также два каргалинских татарина и царский толмач Идорка, увешанный кривыми ножами.

Широкоплечий крепыш, с коротко подстриженными бородой и усами, Идорка сидел против Пугачева, неотрывно глядел на него восхищенными глазами, и когда Митька Лысов начинал батюшке докучать, он, скрипнув зубами, хватался за нож, ждал от бачки-осударя повеления.

У печки, возле маленького столика, торчал спиной ко всем поп Иван, в рясе, лаптях и архиерейской митре, похищенной казаками в Егорьевской оренбургской церкви. Поп к ужину приглашен не был, затесался сюда сам, без зова, однако Пугачев, увидя его, разрешил ему остаться. Лицо у попа широкое, простое, борода мочальная, в воспаленных глазах неуемная тоска, под глазами мешки, а меж бровями резкая складка, изобличавшая, что носит отец Иван в душе какое-то незабываемое горе. Никто не знал его прошлой жизни, да он об ней никому и не заикался.

Хотя он был пьяница, расстрига, или, как его называли, «распоп», но богомольная Ненила все же видела в нем носителя божественной благодати, поэтому подавала ему пищу столь же усердно, как и самому государю. Возле попа у стенки стоял штоф водки, отец Иван прикладывался к нему с усердием. Ему уже, верно, стало казаться, что начинается землетрясение, он хватался за стол, за стены, дико кричал: «Спасайся, братия!» – и силился подняться, чтобы бежать, но сделать этого был не в состоянии. Гости, глядя на попа, впадали в веселый хохот.

Седоголовый Витошнов, раскрасневшийся, пьяненький, оперев локоть о стол, голосисто затянул:

Как на Яике, на родной реке,Собирались в круг все казаченьки.

Его зачин разом дружно подхватили. Могучий старичина Пустобаев, широко разевая заросший густыми волосами рот, рявкал своим басом оглушающе. Не утерпел и губастый Ермилка, притащивший из кухни две большие чаши со студнем из телячьих ножек. Он сунул студень на стол, тряхнул чубом и складно вплелся в песню таким высоким, почти женским голосом, что все посмотрели на него с приятностью. Пробовал под стать и поп Иван, но для него опять началось землетрясение, он снова заорал: «Спасайся!» – и едва усидел на стуле. А песня гремела:

Атаман-боец кругу речь держал,Кругу речь держал, сам приказывал:– Вы, казаченьки прирубежные,Вы не кланяйтесь каменной Москве.Каменна Москва Яик выпила,Осетров в реке всех повывела,К нашей волюшке подбирается,Нас в дугу согнуть собирается...

Но вот все набросились на студень. Когда управились с этим вкусным блюдом, запели веселую – «Колечко ты мое, колечко». Давилин отворил дверь на лестницу в кухню, крикнул вниз:

– Эй, Ненила! Пироги-то готовы? Подавай!

В кухне засуетились. Пироги были горячие, румяные, с рыбой, с мясом.

– А где с узюмом пирог? – спросила своих помощников управная Ненила.

– А эвот, эвот!.. Я его Ермилкиными портками накрыла, чтоб отволгла корка, – ответила подслеповатая баба Лукерья.

Молодая татарка, Ненила и подоспевший Ермилка потащили пироги наверх.

– Ура! Пироги плывут! – закричал застенчивый Ваня Почиталин и тотчас же смутился.

– Ура, ура! – подхватили падкие на еду казаки.

– Караул! Спасайся! – во всю глотку заорал поп Иван и, не выдержав землетрясения, под общий хохот упал со стула.

От горячих пирогов валил вкусный дух.

– А вот с узюмом, самый сладкий! Ешьте, ешьте! – расхваливала сдобный пирог румяная Ненила.

– Гуляй, ребята, покамест Москва не проведала! – занозисто ввинтил свой голос в общий гомон Митька Лысов.

– А что нам Москва? Мы сами себе Москва! – вскозырились казаки.

– Хошь горько, да жидко! Давай еще! – басит Пустобаев и пудовой лапой тянется к вину. – С самим батюшкой гуляем, а не с кем-нибудь!

– ...на кораблике уплыл, – продолжает слегка захмелевший Пугачев рассказывать о своем прежнем житье-бытье. – Как взняли паруса, так ветрище и попер нас. Таким-то побытом я и стал ходить из царства в царство, из королевства в королевство.

Атаманы, особливо же чиновная казачья молодежь, поспевали усердно управляться с пирогами и с любопытством внимать речам обожаемого батюшки.

– И наущает меня турецкий султан: что же, говорит, ты по чужим-то огородам шатаешься, у тебя, говорит, свой зеленый сад цветет. Толкнись-ка, говорит, к орлам своим бородатым, к казакам, да присугласи, говорит, их к себе. А уж через них – получишь ли, нет ли, что тебе по праву следует. А так, говорит, ты, ваше величество, ни за что ни про что десять лет мытаришься без места своего...

– Вот султан-то и верно угадал, – проговорил опрятно одетый, всегда трезвый Максим Шигаев. – Казаки-то бородатые первые вас, ваше величество, Петр Федорыч, поддержали.

– Ежели они первые подмогу дали мне, так первыми и в государстве моем будут, – важно и громко произнес Пугачев и покосился на Митьку Лысова, как бы ожидая от него новых дерзостей. – Яицкое казачество у самого сердца моего.

Митька Лысов прыснул в шапку, но Шигаев, сердито хлестнув его по спине рушником, как плетью, вопросил казаков:

– Слышали, молодцы, что батюшка-то изволил сказать? Мы первые у него будем.

– Благодарим, благодарим! – закричали казаки и стали чокаться с Пугачевым. – Будь здоров, отец наш! Жить да быть тебе, долго здравствовать!

– Благодарствую, – ответил Пугачев и со всеми выпил. – Да, детушки, придет пора-времечко, да ежели Бог благословит, я на Питенбурхе крест поставлю, а своей столицей ваш Яицкий городок объявлю. И сотворю по всей земле казацкое царство! И вечная будет всем воля!

– Ура! – закричала застолица, и все, кроме Лысова, снова чокнулись с Пугачевым.

– А с изменниками своими, что сгубить измыслили меня, – ну, не прогневайся, – как донесет меня Бог до Питера... жарко будет им. Я им не токмо что головы покусаю, а черева из них повытаскиваю. Геть, злыдни! – И Пугачев, сверкнув углами глаз на Лысова, грохнул кулаком о столешницу. Все вздрогнули, стаканы подскочили, а Митька Лысов, схватившись за виски, прянул прочь от Пугачева.

Чавканье, бряк посуды постепенно стихали, гости были сыты, холостые казаки, крадучись, рассовывали себе по карманам куски пирогов, все стали еще прилежней вслушиваться в речи Пугачева. Он говорил плавно, неторопливо, делая паузы и внимательно всматриваясь в лица гостей.

– А чем я не люб-то им был, великим вельможам, генералам да князьям? А вот послухайте. Еще когда тетушка моя была жива, Елизавета Петровна (Митька Лысов опять хихикнул, но тотчас зажал рот рукой), а потом и при моем царствовании многие бояре да и середовичи шли своей волей в отставку, уезжали на жительство в поместья свои и зорили своих бедных крестьян. Я зачал таковых нерадивцев к службе принуждать и намеренье имел отнять от них деревни, а их посадить на жалованье. А судей неправедных, кои с народа последние потроха выматывают, хотел я смерти предавать. Как они увидали, что я крут, навроде дедушки моего Петра Великого (Митька Лысов, оскалив гнилые зубы, снова нацелился хихикнуть, но Шигаев крепко пнул его под столом ногой) ...как увидали они норов мой, сразу тут и умыслили всякие козни мне чинить, яму копать подо мной. Как-то поехал я по Неве в шлюпке – разгуляться, они меня и заарестовали и разные поклепы на меня стали возводить. И быть бы мне убитым, да Господь не допустил коснуться главы помазанника своего – добрые люди спасли меня. И стал я странствовать с того времечка по свету, и какой только нужды я не претерпел...

Пьяный Пустобаев, распустив веником бородищу и приоткрыв рот, сидел за столом копна копной, смотрел в глаза батюшки, в три ручья лил слезы умиления, утирался скатертью. А Митька Лысов крутил носом, подмигивал казакам, прикрякивал.

– Да что уж об этом толковать-то, – продолжал Пугачев задумчивым, негромким голосом. – Вы сами ведаете, в каком несчастном виде обрели меня; вся одежонка-то моя гроша ломаного не стоила – бродяга и бродяга! А вот теперь, ежели его святая воля будет (Пугачев усердно перекрестился), утвержду царство праведное, чтобы гарный порядок был и чтобы народ не знал отягощения. А там от всех дел отрешусь, странствовать пойду!