Выбрать главу

Нужно сказать, что кардиналу Ньюману не удалось сохранить друзей и в том и другом стане. В Ватикане кардинал Ньюман своим не стал. Кому нужен был этот английский интеллектуал с его теологическими ухищрениями по примирению английского трона с папским престолом? В родной же Англии Джон Ньюман стал чужим среди своих. Это — проблема промежуточности. От нас требуют полной определенности. От нас требуют окончательного выбора и ответов на анкетные вопросы. А он настаивал на своей промежуточности как принципе мышления. И возвел эту неопределенность в некую философию права на ошибку.

3

Я попал обратно в Москву из Лондона после тринадцатилетней разлуки с друзьями и близкими. Я был готов к встрече, готов был начать разговор там, где он прервался в последний раз (по почте), потому что жил на витамине и адреналине этой непрерывной переписки с Москвой. И узнавание с обеих сторон, казалось бы, было безошибочным. Пока я не услышал от одного из самых близких мне людей: «А ты в разговорах с другими как-то странно все время подставляешься».

Я вначале не понял. Но мне объяснили. Я слишком поддакиваю в разговорах с людьми. Слишком быстро, мол, соглашаюсь и готов принять чужую точку зрения. «А в Москве так в общении не расслабляются». Я понял. Это действительно так — внешне: со всеми бесконечными «да-да, угум, ну, конечно», со всеми улыбками и кивками головы я делаю все, чтобы собеседник почувствовал себя уверенно. Слишком хочу понравиться. Я даже понял, откуда это: за годы жизни в Англии я по-обезьяньи перенял кое-какие замашки, манеризмы, интонации, жесты. И в частности — привычку поощрять собеседника к выражению его же собственных идей в разговоре.

Но не следует воспринимать эту английскую доброжелательность как слабость. Природа ее двойственна и обманчива. Я помню, как в первые годы в Англии я возвращался со светских сборищ в лондонских домах, и в ушах у меня звенел лишь собственный голос. Дело в том, что стандартный светский вопрос о том, как, когда и почему я попал в Англию, я воспринимал как приглашение к исповеди — о советской власти и интеллигентской судьбе в эмиграции. Собеседник-англичанин внимательно слушал. Ободряюще хмыкал. По дороге домой до меня доходило, что даже имени его я не удосужился спросить. В России не привыкли задавать лишних вопросов. В результате другие знали меня как облупленного, сами не поведав мне ни единого секрета о себе. Англосаксонская школа общения — это настойчивый интерес к иному, к чуждому, к экзотике. Ты обязан задавать вопросы пришельцу. Ты обязан разделить трапезу с туземцем. Обязан всех знакомить друг с другом. Мы же жмемся по углам. Мы ищем своих, кровных, похожих на нас самих, тянемся к родному дому. И, подозревая отсутствие такового, продолжаем врать про себя, себе в этом не признаваясь. Мы слышим лишь собственный голос. Мы продолжаем требовать искренности общения, подозревая, что самой общности и тайны больше нет.

Нет ничего скучней чужой любовной переписки, если письма эти сочинялись искренне. Это так же скучно, как пересказы чужих снов. Значительность их — лишь в воображении самих участников любовного акта или ночного кошмара. Мы знаем, что лучшие образцы эпистолярного жанра сочинялись сознательно как литературное произведение: это не романы, конечно, но это и не бессознательная исповедь чувств; это выдумывание самого себя на ходу по ходу дела в ходе ежедневной текучки — для другого, ему и во имя его, выдумывание себя таким, каким ты хотел бы себя видеть в его глазах. Человек больше самого себя, он самому себе не ведом, он пробует себя в разных ипостасях, ему нужен чужой взгляд, чтобы увидеть себя со стороны в глазах другого. Искренность тут не в полной отвязанности и эмоциональной развязности, а в попытке до конца испробовать все возможности себя в ином — другом, не таком, как прежде, — свойстве. И я думаю, все разговоры о разнице в общении — в России и вне ее — именно в разном отношении к искренности такого рода метаморфоз.

Может быть, мы принципиально не способны говорить правду. Правда слишком велика для разговорно-эпистолярного слова. Можно (хотя и трудно), конечно, не врать. Но и в этом нет ничего особенно обнадеживающего для прояснения истины. Может быть, мы способны лишь на постепенное продвижение к истине через разные формы лжи и вранья. Самая восхитительная и интригующая форма разговорного обмана и надувательства — в Интернете, где можно выбрать себе хоть пять псевдонимов и изображать из себя кого угодно. Но даже это сознательное шарлатанство, по-моему, имеет свой смысл: ты можешь выговаривать и обговаривать свои самые тайные страстишки в компании себе подобных с совершенно полной безнаказанностью при полной анонимности. Честность тут — в поддержании иллюзии, виртуальной реальности.

Лондонская школа учит нас тому, что в конечном счете общение — это не попытка отыскать единство с себе подобными, а увидеть себя и других с необычной стороны. Интернет — как английский частный интернат, public school, где обучают жить и говорить в разных обстоятельствах на заранее предложенную тему, как бы по системе Станиславского. Общение — это своего рода самопровокация, подстрекательство на нечто такое, чего от себя не ожидал, сидя в одиночестве.

Англосаксонский ум пытается обнаружить, выявить и подчеркнуть разницу, дать ей имя, подыскать ей форму, нишу, возможность дышать и сосуществовать, соседствовать с другими, себе не изменяя, к другим приглядываясь. Российский же интеллигентский темперамент пытается разницу сгладить во имя видимости согласия. Как это ни странно, может быть, российский алкаш у пивного ларька, который задирается, пристает, нарывается на скандал, парадоксальным образом ближе по разговорному темпераменту к вышколенному мастеру английских застольных разговоров, чем российский интеллигент с его задушевностью и разговорным братанием. Я бы даже сказал, что, при всем видимом скептицизме в личном общении, английская разговорная культура именно к подобному братанию и тянется, но боится, что у нее не получится. У России же, наоборот, это когда-то прекрасно получалось, но ей больше не хочется.

Лишенный прописки[10]

Бессмысленно, я думаю, уточнять, к какой категории перемещенных лиц терминологически меня приписывать: эмигрант ли я или, уже лишенный этой аристократической перевернутой буквы «э», пролетарский мигрант; экспатриант или просто «экс» — из бывших. Формально я должен называться, конечно же, «красноэмигрантом», поскольку для меня, как и в случае с «белой» эмиграцией, покинутая страна перестала существовать. (Что, впрочем, еще один большой вопрос: перестала ли — и где географически перестала существовать — советская власть?)

Сравнение это (двух эмиграций) политически рискованно и исторически спекулятивно. Сейчас, казалось бы, всё наоборот: в связи с либерализацией налицо публичное, типографское единство мыслящей метрополии с эмиграцией. И тем не менее по драматизму в ощущении потерянности в кругах тех, кто остался — как бы это сказать? — за дверью происходящего в России, сходство между двумя эмиграциями поразительно. Особенно когда обращаешься к послевоенной эпохе: страна, царская Россия, которую покинула белая эмиграция, окончательно и безоговорочно исчезла (в результате большевистской революции) не только с карты мира, но и из сознания либерально мыслящей части человечества на Западе — вместе с победой сталинского государства над гитлеризмом и, соответственно, волной просоветских настроений, затопивших Запад.

Не думаю все же, что стоит валить в одну кучу все эпохи и всех, кто писал на русском, хотя постоянно жил вне России. Гоголь или Тургенев провели большую часть жизни за границей, и она, чужбина, сыграла в их литературной судьбе решающую, может быть, роль. Но никому в голову не придет называть их эмигрантскими писателями. Они мысленно с Россией не расставались. Добровольно или вынужденно покидает Россию тот или иной писатель — важно то, насколько она, родина, продолжает быть для него точкой отсчета. Такого рода артистов — от Гоголя до Синявского — следует причислять, я думаю, к своего рода командированным российской словесности. Их тема: если не Россия как таковая, то тоска по ней или безнадега жизни вне ее.

вернуться

10

Эссе написано по следам выступления З.З. на Международной конференции, посвященной будущему европейской литературы вне родины. Конференция была организована университетом Глазго (Шотландия) в ноябре 1995 года. Опубликовано: Знамя. 1997. №11. С. 215–219.