Сейчас мы пониманием, скажем, что российские «стиляги» — брюки дудочкой и напомаженный кок, — с которыми так яростно боролся журнал «Крокодил«, были воссозданием на советской почве Элвиса Пресли и его подражателей. Но лишь сейчас я понимаю, что эти американские пижоны-бунтари с их длиннополыми кафтанами и узкими брюками с мокасинами пародировали джентльменов эдвардианской Англии. Культ Элвиса Пресли по существу ничем не отличается от всякого другого: скажем, культа Оскара Уайльда. Уайльд тоже немыслим без свиты юных обожателей. Родись он на век позже, он бы, я думаю, стал поп-звездой.
Всякий денди — это герой своего окружения, некого тайного общества, неофициального культа. Об этом я и думал, когда шел на съемки документального фильма о самом себе в Сохо. Я согласился на интервью, потому что фильм решил снять мой старый приятель Владимир Паперный, американец из Москвы, автор классической монографии «Культура-2» (о сталинской архитектуре) и коммерческий дизайнер. На этот раз он был вооружен гигантской цифровой кинокамерой. С некоторыми оговорками Паперного можно назвать денди. Не только потому, что его лицо сохранило пифагорейские пропорции юности, а скорее, из-за иронического отношения к своим многообразным талантам — профессионализма под маской демонстративной любительщины. В этом, по-моему, и заключалась школа Александра Асаркана, эссеиста, производителя почтовых открыток и учителя жизни, нашего общего с ним ментора.
Кафе «Артистическое» в Камергерском переулке — в 60-е годы с пластмассовыми столиками, черным кофе, блинчиками и дешевым коньяком — и было для Асаркана и его круга московским вариантом Café Roayl. Тут за столиками путались не только разные поколения, но и профессии, тут алкоголики выдавали себя за писателей, знаменитые актеры притворялись государственными деятелями, а милиционеры философствовали. В этой неразберихе Асаркан (он появлялся в кафе, когда не спал, а спал он большую часть дня) рассуждал о Риме, о котором он знал из газет (он свободно читал по-итальянски), или о Тобольске (куда ездил в командировку от газеты «Неделя») и расписывал свои почтовые открытки; пока его друг и соратник по столику, прозаик Павел Улитин, рассуждал о Лондоне (он свободно читал и говорил по-английски) и о казацкой станице (где он родился), записывая при этом диалоги вокруг на случайных обрывках бумаги, а затем склеивал их наугад в «абстрактную» прозу — пародия на разговорный шум Москвы той эпохи. Для нас, поклонников Асаркана и ценителей Улитина, это была не Москва, а некий гибрид заграницы, помесь парижского кафе и лондонского бара.
Улитин был эстетом: в твидовом пиджаке, при галстуке, со щеточкой усов, он был похож, как я сейчас понимаю, на профессора литературы британского университета. Истинным же денди был, конечно же, Асаркан: это он, несмотря на морозы, всегда демонстративно расхаживал по улице Горького без пальто — от одного кафе до еще одной бутербродной — в пиджаке с толстым шарфом и в шапке-ушанке, с пачкой газет под мышкой. В самом этом внешнем облике был вызов предсказуемости, режимности советской жизни. За ним, сопровождая Асаркана повсюду, двигались мы — цепочка его поклонников, членов тайного сообщества, его «колледжа», как говорил Улитин.
Этот короткий экскурс в московское прошлое в разговоре с Паперным и подсказал мне финальную деталь моего облика во время съемок фильма-интервью в клубе Colony Room, в лондонском Сохо. В одежде настоящего денди должна присутствовать некая деталь, типа масонского знака, символ принадлежности к тайному сообществу близких по духу людей, вроде зеленой гвоздики Оскара Уайльда или пачки газет под мышкой у Асаркана. Именно поэтому, перед тем как отправиться в Colony, я сменил голубую рубашку на другую, цвета Красной армии, а вместо галстука банкира в темно-синем костюме я нацепил огромную английскую булавку. Это — знак принадлежности к Обществу Английской Булавки.
Я основал это мистическое общество весной прошлого года в Лондоне (осенью открылось отделение общества в Санкт-Петербурге). Меня всегда привлекала английская булавка — своей простотой, элементарностью и возможностью соединить несоединимое. Она стала называться по-русски английской булавкой, видимо, потому, что попала в Россию из Англии. Булавка эта была изобретена в Америке лет двести назад и до сих пор незаменима в моменты домашних катастроф, когда, скажем, порвалась резинка от трусов или оборвалась пуговица, или нечем прикрепить квитанцию. Английская булавка (любимый объект лондонских панков) незаменима, короче, как символ стабильности в моменты разрывов, распадов, расколов — в эпоху кризиса моральных абсолютов. Например, когда необходимо выделиться из элитарной толпы эксцентриков, отправляясь в лондонский клуб Colony Room в Сохо на съемки фильма о самом себе.
P.S. Клуб закрывается в декабре 2008 года. Информацию об Обществе Английской Булавки можно получить по электронному адресу SPSociety@aol.
Утильсырье из Бангкока[31]
Я боюсь Востока. Всякий чаадаевец скажет вам, что Восток слишком близок, слишком знаком России: это вовсе не экзотика, как для скучающего европейского ума; нет, это болезненное, гротескное напоминание о вульгарной и душной ватной подкладке кафтана российской души из дорогого сукна, сшитого, казалось бы, по-европейски. Это то самое сходство, что отпугивает человека от обезьяны и заставляет эти две особи передразнивать друг друга с обидной точностью. Восток (включая Россию) притягивает европейца по разным причинам: своей дешевизной, тем, что дает белому человеку еще раз испытать ощущение превосходства или как Алеко — ощущение варварской цыганской свободы (без осознания тиранической подкладки этого разгула), и, наконец, просто как курьез и экзотика — это иная страна. Но мы-то знаем цену подобного восхищения иной дикарской жизнью, когда видим иностранца в Москве, испытывающего экстаз при виде потной толпы на Киевском вокзале в жаркий летний день. Если у меня и было любопытство к Таиланду, то исключительно из-за Конрада и Моэма — увидеть наяву, что описывали эти два эмигрантских писателя, как будто в еще одном смещении географии можно обрести покой.
Мой покой в Лондоне был нарушен двумя эмигрантами нашей эпохи, с которыми я провел в увлекательных разговорах три с лишним десятка лет. Я попал в Таиланд по инициативе своих старых друзей — Комара и Меламида: они открывали в стране Сиама (Сиамских близнецов) академию искусств для слонов. Для безработных слонов. Я не шучу. Прирученные слоны веками использовались в качестве грузчиков тика, в джунглях — на лесоповале, так сказать. Но джунгли практически вырублены американскими империалистами, а если и осталось что передвигать с места на место, вместо слонов это гораздо дешевле делают бульдозеры и грузовики. Слоны же — дорогое удовольствие: они живут в специальных загонах вместе со своими погонщиками — и верными воспитателями — махутами, и тех и других надо кормить, а на какие шиши? Слонов стали использовать в качестве туристского развлечения, с цирковыми трюками и в виде экзотического транспорта, для осмотра достопримечательностей. Способен ли слон конкурировать с такси, мотоциклами, рикшами и велосипедами в перенаселенных городах Таиланда? Нет, конечно.
Вид слона, пробирающегося сквозь сизое облако выхлопных газов, зажатого между автобусами и небоскребами, ужасен. Он так же беспомощен, как престарелый гений-математик рядом с ребенком за компьютерными играми. Слоны — животные нервные, пугливые, истеричные. Они совершенно не видят, что происходит сзади, за спиной, и поэтому шарахаются от всякого автомобильного гудка. В ответ они издают первобытный рев отчаяния. Деньги берут, собственно, не столько за проезд на слоне, сколько за древний ритуал: если пролезть под животом слона — обретаешь удачу. Но много на подобных фокусах не заработаешь.