АА. А если бы я отнял у тебя даже это единственное воскресенье?
ХХ. Ты? А чего ты можешь! Ничего ты не можешь. Ты мне не можешь ничего ни дать, ни отнять. Ты только на кровати можешь лежать и с кровати проповедовать. Кроватный апостол. Святой Симеон-кроватник.
АА. Я не могу, зато власть может.
ХХ. Тогда, значит, с властью надо по-хорошему. Раз она может отнять, то может и дать. Ведь ты не любишь власть?
АА. Не слишком.
ХХ. Потому-то и она тебя не любит. А знаешь, почему ты ее не любишь?
АА. Любопытно.
ХХ. Потому что перед властью ты не лучше, чем я. Со всеми твоими школами и книжками... Ты перед властью такой же дурак, как и я. Раз есть одна власть, то перед ней каждый одинаково портками трясет, и все тогда равны. Перед властью все равны.
АА. Как в писсуаре.
ХХ. Да хоть бы и так. Я не такой нежный.
АА. Браво, дай мне тебя обнять!
ХХ. За что?
АА. За то, что ты меня не подвел. Я рассчитывал на тебя и не обманулся. Именно такой, как ты, был мне необходим. Идеальный раб.
ХХ. Так, значит, ты не поп?
АА. Нет. Хотя, признаюсь, были у меня миссионерские наклонности. Пока я не осознал... Но ты не пугайся, такое больше не повторится, я не стану обращать тебя в истинную веру. То была лишь мимолетная слабость, минутный соблазн благородства, обыкновенная человеческая непоследовательность. В действительности же я совсем не чувствую в себе миссионерского призвания. И, кроме того, твое обращение в истинную веру не в моих интересах.
ХХ. Значит, ты за власть?
АА. Тоже нет. Мой случай совершенно особый. Идеальный раб нужен мне вовсе не в утилитарном смысле. Я нуждаюсь в тебе, как в модели, как в примере, как в напоминании... Особенно здесь.
ХХ. Снова ты чего-то крутишь.
АА. Теперь я уже ничего не кручу. Ты спрашивал меня, кто я, собственно, такой и что тут с тобой делаю. Теперь я могу это сказать - я рыцарь последнего шанса, и, знаешь, кто мой последний шанс? Ты.
ХХ. Кто я?
АА. Мой последний шанс, моя муза, мое вдохновение...
ХХ. А ты, случаем, не педик?
АА. Вот, послушай. Все это началось еще там, у нас. Ты был прав, говоря, что перед диктатурой все равны. Прошло, однако, много времени, прежде чем я постиг эту истину. А с какой легкостью далось тебе это открытие, с какой простотой констатировал ты столь очевидный факт... Я завидую тебе. Христианская покорность бывает порой дороже любого интеллекта.
ХХ. А я тебе говорил, не такой уж я глупый.
АА. Просто поразительно, как человек в общем-то толковый, подобный мне, не желает замечать самой очевидной истины, если эта истина ранит его тщеславие. В начале я кривлялся, как обезьяна в клетке. Раскачивался на хвосте, с разбегу перепрыгивал со столба на стену и со стены на столб или, когда мне дарили орех, пытался влезть в скорлупу, чтобы там, внутри, чувствовать себя властелином бесконечных просторов. Много времени утекло, пока, отрешившись от всяческих иллюзий, я не пришел к очень простому выводу: я - всего-навсего обезьяна в клетке.
ХХ. Обезьяны смешные, я их видал в зверинце.
АА. Ты прав. Обезьяны в клетке могут быть очень смешны. Так вот, когда я, наконец, осознал, что я и есть такая обезьяна, то начал сам над собой смеяться и смеялся до тех пор, пока меня от смеха не замутило и слезы не полились по моей физиономии. И тут я понял, что мое паясничанье меня уже не забавляет, хотя зрителей и сторожей оно забавляло настолько, что они бросали мне все больше конфет и орехов. От конфет мне становилось тошно, а в скорлупе я поместиться не мог. И тогда я понял - для обезьяны нет иного пути, как только: во-первых, признать, наконец, что ты обезьяна...
ХХ. Вот, вот...
АА. И, во-вторых, из своего обезьяньего и рабского состояния черпать если не гордость, то, по меньшей мере, мудрость и силу.
ХХ. От обезьяны?
АА. От обезьяны, дорогой мой, от обезьяны. Разве люди не произошли от обезьян?
ХХ. Нет.
АА. Это ты так думаешь, а наука утверждает другое. Так вот, если люди происходят от обезьян, то я - обезьяна - принадлежу к аристократии человечества. Во мне, униженной, посаженной на привязь обезьяне, в моем рабском состоянии, заключены всеобъемлющие знания о человеке. Знания в чистом виде, не замутненные случайностями прогресса и освободительными порывами. Первичные знания. И тогда я решил воспользоваться этим шансом, Я обезьяна в клетке - решил написать книгу о человеке.
ХХ. Обезьяна писать не умеет.
АА. В особенности, если она в клетке. Согласен. Но это обнаружилось уже позднее. А я тем временем был ошеломлен новой перспективой. Я решил написать книгу о человеке в чистом виде, то есть о рабе, то есть о себе, - труд всей моей жизни, единственный в своем роде, первый в мире. Кал, скорлупа и другой мусор, все чем был усеян пол моей клетки, вдруг засверкало, подобно бриллиантовой россыпи. Какое богатство! Я сказал себе: мы не имеем ничего, но зато у нас есть рабство. Оно и есть наше сокровище. Что знают об этом другие? Те, что живут здесь? Они уже все написали, все прочитали, но о самом главном они не знают ничего. Вся литература о рабстве или фальшива, или бессмысленна. Она создана либо миссионерами, либо вольноотпущенниками, либо, в лучшем случае, рабами, мечтающими о свободе, то есть уже не вполне рабами. Что знают они о рабстве всеобъемлющем, о таком, которое обращено внутрь себя, лишено соблазна переступить свою собственную границу? О рабстве, которое питается самим собой. Что знают они о радостях и печалях раба, о рабских верованиях, таинствах и обычаях. О рабской философии, космогонии, математике... Ничего они не знают, зато я знаю все. И обо всем этом я решил написать.
ХХ. И написал?
АА. Нет.
ХХ. Почему?
АА. Потому что боялся. (Пауза.) Ты не спрашиваешь, чего я боялся? (Пауза.) Правильно. Я же беседую с земляком, с моим сиамским близнецом... Достаточно того, что я боялся, но ведь чтобы написать, я не должен был бояться. И вот тогда, чтобы не бояться, я бежал.