Он прижался носом к стеклу, – мимо неслись серые стены, электрические провода, надписи… Поезд мчался к центру города, в низину. Лисовскому чудилось: на возвышенности, вокруг города, под беспросветным небом – толпы, толпы людей, глядящих вниз, на огни. Внизу – беспечность, легкомыслие, изящество, веселье (ох, хочу, хочу этого!), наверху – пристальные, беспощадные, широко расставленные глаза Жака… Мириады этих глаз светятся в темноте неумолимым превосходством, ненавистью… Ждут знака, ждут срока… (Ох, не хочу, не хочу!)
Нужно было стряхнуть наваждение. «Какого черта! Ничего еще плохого не случилось, – мир стоит, как и стоял…» Лисовский с отвращением подумал о своей постели. Пересчитал деньги, перелез с Норд-Зюйда на метрополитен и через десять минут вылез на площади Оперы.
На Больших бульварах было уже пустынно, театры окончились, гарсоны в кафе ставили столики на столики, гасили огни. Огромные серые дома с темными стеклами витрин казались вымершими. Лисовский стоял на перекрестке. По маслянистым торцам проносился иногда длинный лимузин или такси.
Автомобили направлялись наверх, по старым уличкам, в места ночных увеселений. Там можно было завить тоску веревочкой, шатаясь по ярко освещенным тротуарам, пахнущим пудрой, потом и духами, – от кафе к кафе, толкаясь между девчонками, пьяными иностранцами, сутенерами. Не пойти ли? Но с двадцатью франками – о сволочь, беженское существование! – благоразумнее не раздражать и без того болезненно возбужденные нервы.
Он стоял, опираясь задом на трость, курил и оглядывался. Подошел длинный человек в черном широком пальто почти до пят, в белом кашне, какое надевают при фраке, в шелковом цилиндре. Топнув со всей силой лакированной туфлей (чтобы проклятый тротуар не шатался), он стал около Лисовского. Закурил медленно, твердо, но спичку держал мимо папиросы, покуда не обжег пальцы.
– Прошу прощения, – сказал он с сильным английским акцентом, – какая это улица?
– Бульвар Пуассоньер.
– Благодарю вас… Прошу прощения, а какой это, собственно, город?
– Париж.
– Благодарю, вы очень любезны… Странно… Очень странно…
Так же, как и Лисовский, он оперся задом на трость и глядел остекленевшими глазами вдоль бульвара. Появились сутулый мужчина и полная женщина, – они шли под руку, медленно, и говорили по-русски:
– Не понимаю, Сонюрка, откуда у тебя такая кровожадность…
– Оставь меня в покое…
– Согласен, – в самый момент подавления большевиков, конечно, будут эксцессы, но настанет же день всепрощения…
– Всепрощения!.. Противно тебя и слушать…
– Сонюрка, смотри, какая тихая ночь… Как эти громады черных домов заслоняют небо… Тишина великого города!.. Гляди же, дыши, – а тебе все мерещатся веревки да ножи…
Они прошли. Неожиданно человек в цилиндре вздрогнул, будто просыпаясь, вдруг тяжело повалился на спину. Не поднимаясь, он как-то странно побежал ногами… Лисовский осторожно выпростал из-под себя трость, перешел на другую сторону улицы. Оглянулся, тот лежал и дергался… «Эге, аорта не выдержала…» К лежащему приближались двое каких-то низкорослых…
«Ох, тоска! – Лисовский побрел дальше… Неостывшие каменные стены, высокие фонари, тени от деревьев на асфальте. – И значишь ты здесь столько же, друг Володя, сколько эти тени… Можешь идти по бульвару, а могло бы тебя совсем здесь не быть, – тень, голубчик, тень человека… Тьфу!.. (Он выплюнул окурок и посмотрел на свое мертвенное отражение в темной зеркальной витрине.) А все-таки ничего у них не выйдет. Черт, Жак хвастун, враль!.. А вот книгу я напишу, что верно, то верно… Циничную, гнусную, невообразимую, – выворочу наизнанку всю человеческую мерзость. Чтоб каждая строчка налилась мозговым сифилисом… Это будет – успех!.. Исповедь современного человека, дневник растленной души, настольная книга для вас, мосье, дам…»
Навстречу шла девушка, руки ее, точно от холода, были засунуты в карманы полумужского пиджачка. Поравнялась, кивнула вбок головой и глазами, – невинное лицо подростка, вздернутый носик, пухлые губы. Лисовский сказал:
– Пойдем, моя курочка, но заплачу, предупреждаю, только любовью.
Она даже отступила, хорошенькое личико ее сморщилось отвращением.
– Кот, – сказала хриповато, – дрянь, дерьмо!..
Подняла полу детские плечики, и – топ-топ-топ – высокими тоненькими каблучками между теней на асфальте ушла разгневанная любовь.
Завтрак с Чермоевым и Манташевым состоялся в Кафе де Пари. Болтали о том и о сем. Манташев был мрачен, Чермоев – спокоен и, как всегда, насторожен. После третьей бутылки шампанского Левант безо всякого предварительного перехода заговорил об английской политике: