«Для меня он [Рихтер] — продукт какой-то совершенно советской эпохи, когда нужен был пианист номер один, а все остальные музыканты шли уже где-то за ним»… «Шопена он играл просто чудовищно. Бетховен ему удавался один раз, может быть, из ста… Ни фразы, ни гибкости, ни объема звучания, ничего абсолютно!»
Появились и теоретические работы. Если раньше, в 60-е годы, Д. Рабинович восторгался, к примеру, рихтеровскими «немыслимо быстрыми темпами» — за которые любой другой пианист был нещадно бит — то теперь стало возможным взглянуть на это иначе. О Рихтере «говорилось и писалось много, — удостоверяет В. Грицевич — особенно в Советском Союзе. К сожалению, некоторые советские критики, изощряясь в комплиментах… рисовали односторонний, упрощенный образ артиста… Временами его несло с такой скоростью, что контроль над процессом исполнения оказывался утраченным, и виртуозные данные могли лишь охранить артиста от фальшивых нот, не более…»
Удивительно: все, что я продемонстрировал — и Гаврилов, и Березовский, и Грицевич — все это 2000 год!
Два года спустя А. Хитрук пишет в музыкальном журнале: «На этих дисках — [Карнеги-холл, 1960] Рихтер очень узнаваем, причем и в своих сильных, и в своих слабых сторонах».
Помилуйте, у Рихтера — слабые стороны?! И дело не в том, что они фигурируют — у кого их нет, точнее, всегда есть возможность трактовать таким образом игру едва ли не любого исполнителя, — а в том, что они вдруг всплыли у пианиста, десятилетиями не имевшего никаких недостатков. Плюс к тому, Хитрук бросает одно весьма интригующее замечание. Всем известно: Рихтера издавна — и по справедливости! — называли прокофьевским пианистом. Но теперь Хитрук, как бы удивляясь своему открытию, делает вывод: «…В исполнении музыки Прокофьева, например его Восьмой сонаты, Гилельс нисколько не уступает Рихтеру». А раз так, то можно сказать и иначе: Рихтер нисколько не уступает Гилельсу.
Да, не может быть в искусстве раз и навсегда установленной «истины». И по ранжиру выстраивать художников — нелепо. В наши представления об искусстве и его творцах время вносит свои поправки. Как сказал поэт, имея в виду поэтов:
Не может. Можно только любить кого-то больше других…
А что же Гилельс? И здесь — большие перемены.
Еще и еще раз скажу: имя Гилельса нисколько не поблекло за годы, прошедшие после смерти; его искусство — на слуху, его записи непрерывно издаются, о нем не стихает молва… Но сказывается привычная инерция: всему этому никак не соответствует внешнеофициальное «отображение» — слишком редки и незначительны различного рода «мероприятия», напоминания и упоминания в музыкальных источниках — журналах, газетах, причислю сюда и афиши. В этом смысле можно сказать: Гилельс — в тени.
Однако в годы, о которых мы говорим, что-то стало меняться. Прошла целая серия посвященных ему концертов. В Одессе учрежден Международный конкурс пианистов им. Гилельса. Фирма «Мелодия» выпускает Собрание его записей. Одной из московских музыкальных школ — «снизу», по ходатайству педагогов — присвоено его имя.
В Музее музыкальной культуры им. М. И. Глинки выставлены новые экспонаты: большой портрет Гилельса работы известного художника К. Щербакова и, главное, — слепок его рук; глядя на них, мгновенно проносится в памяти то, на что они были способны. (Еще музей располагает только лишь слепком руки Антона Рубинштейна.)
О нем пишут. В одной из статей обозначен тот путь, который «прошел» Гилельс за эти годы в изменяющемся мире: «На первый взгляд, творческий путь Гилельса выглядит цепью нескончаемых триумфов — победы на Всесоюзном и Международном конкурсах, гастроли и записи по всему миру, признание официальных кругов и любовь слушателей. Но сегодня, через 17 лет после кончины музыканта, его жизнь и искусство видятся скорее как постоянное преодоление тех ролей, которые навязывались пианисту как государством, так и пресловутым общественным мнением».
В другой статье — уже констатация сегодняшнего положения: «Ушли и рассеялись заблуждения и наваждения. Сгинули предрассудки. Перед нами — великий художник». Смею думать: перед читателем прошли примеры этих заблуждений и предрассудков. Если от них ничего не осталось, — а ведь, рано или поздно, такое неизбежно должно было случиться — то это долгожданная, счастливая весть.